Форум icvi.at.ua
Воскресенье, 05.05.2024, 15:06
Приветствую Вас Посетитель | RSS

ИЛЛЮСТРИРОВАННЫЙ САЙТ ВОЕННОЙ ИСТОРИИ

[ Новые сообщения · Участники · Правила форума · Поиск · RSS ]
  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • »
Форум icvi.at.ua » СТАТЬИ И ОБСУЖДЕНИЯ НА АЛЬТЕРНАТИВНЫЕ и ОБЩИЕ ТЕМЫ ВОЕННОЙ ИСТОРИИ » ДНЕВНИКИ и ВОСПОМИНАНИЯ (МЕМУАРЫ) » Владимир Чернавин, Татьяна Чернавина (Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа)
Владимир Чернавин, Татьяна Чернавина
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:46 | Сообщение # 1
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline


Владимир Чернавин, Татьяна Чернавина - Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа. краткое содержание

Осенью 1922 года советские руководители решили в качестве концлагеря использовать Соловецкий монастырь, и в Кеми появилась пересылка, в которую зимой набивали заключенных, чтобы в навигацию перевезти на Соловки.

Летом 1932 года из Кеми совершили побег арестованный за «вредительство» и прошедший Соловки профессор-ихтиолог Владимир Вячеславович Чернавин, его жена Татьяна Васильевна (дочь знаменитого томского профессора Василия Сапожникова, ученика Тимирязева и прославленного натуралиста) и их 13-летний сын Андрей.

Они сначала плыли на лодке, потом долго плутали по болотам и каменистым кряжам, буквально поедаемые комарами и гнусом. Рискуя жизнью, без оружия, без теплой одежды, в ужасной обуви, почти без пищи они добрались до Финляндии.

В 1934 году в Париже были напечатаны книги Татьяны Чернавиной «Жена „вредителя“» и ее мужа «Записки „вредителя“». Чернавины с горечью писали о том, что оказались ненужными стране, служение которой считали своим долгом. Невостребованными оказались их знания, труд, любовь к науке и отечественной культуре. Книги издавались на всех основных европейских языках, а также финском, польском и арабском.

Главный официоз СССР — газета «Правда» — в 1934 году напечатала негодующую статью о книге, вышедшей к тому времени и в Америке.

Однако к 90-м годам об этом побеге знали разве что сотрудники КГБ. Даже родственники Чернавиных мало что знали о перипетиях этого побега.

Книгам Чернавиных в Российской Федерации не очень повезло: ни внимания СМИ, ни официального признания, и тиражи по тысяче экземпляров. Сегодня их можно прочесть только в сети. «Записки „вредителя“» — воспоминания В. Чернавина: работа в Севгосрыбтресте в Мурманске, арест в 1930 г., пребывание в следственной тюрьме в Ленинграде (на Шпалерной), в лагере на Соловецких островах, подготовка к побегу. «Побег из ГУЛАГа» — автобиографическая повесть Т. Чернавиной о жизни в Петрограде — Ленинграде в 20-е — 30-е годы, о начале массовых репрессий в стране, об аресте и женской тюрьме, в которой автор провела несколько месяцев в 1931 г. Описание подготовки к побегу через границу в Финляндию из Кеми, куда автор вместе с сыном приехала к мужу на свидание, и самого побега в 1932 г.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:48 | Сообщение # 2
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Часть I. Время террора
1. Введение


Моя судьба — обыкновенная история русского ученого, специалиста, — общая судьба вообще культурных людей в СССР. Какой бы тяжкой ни казалась моя личная судьба, она легче судьбы большинства: мне пришлось меньше вытерпеть на допросе и «следствии»; мой приговор — пять лет каторжных работ, значительно легче обычного — расстрела или десяти лет. Многие люди, которые подвергались пыткам и казни, были старше меня и имели гораздо большее значение в науке, чем я. Вина у нас была одна: превосходство культуры, которое нам не могли простить большевики. Я говорю о себе только потому, что другие говорить не могут: молча должны они умирать от пули чекиста, идти в ссылку без надежды вернуться и также молча умирать.

Я бежал с каторги, рискуя жизнью жены и сына. Без оружия, без теплой одежды, в ужасной обуви, почти без пищи. Мы пересекли морской залив в дырявой лодке, заплатанной моими руками. Прошли сотни верст. Без компаса и карты, далеко за полярным кругом, дикими горами, лесами и страшными болотами.

Судьба помогла мне бежать, и она накладывает на меня долг говорить от лица тех, кто погиб молча. Каторжане, их жены и дети, вдовы и сироты убитых «вредителей», верят в то, что их страшная судьба возможна только потому, что мир не знает, что творится там.

Никто не верит, что культурное христианское человечество может сознательно допустить такую чудовищную беспримерную жестокость и даже не пытаться ее прекратить.

Пусть наивна вера русского человека в мировую справедливость, но мой долг исполнить общее, часто предсмертное, желание этих несчастных, чтобы люди знали правду об их ужасной участи.

В этих записках ничего не выдумано, я отвечаю за каждое написанное мною слово и изображенный факт. Я не везде мог привести настоящие имена (это в каждом отдельном случае оговорено), и иногда был вынужден маскировать действующих лиц и факты, не изменяя дела по существу, но все те, кого я описываю, — живые люди, и все, до мельчайших подробностей, верно.

Читая эти записки, помните, что тысячи русских ученых и специалистов, как и я, брошенные в тюрьмы и на каторгу, и сейчас сидят в тех же вшивых камерах ГПУ, в холодных клоповных бараках концентрационных лагерей, голодные и раздетые, надрываясь над бессмысленной, принудительной работой. Помните, что и сейчас в СССР идут такие же «вредительские» процессы, что людей пытками вынуждают к «добровольным» признаниям и «чистосердечному» раскаянию, что часть их ждет расстрела, томясь в камерах смертников, часть — ссылки в безнадежную каторгу.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:50 | Сообщение # 3
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
2. Кто мы — «вредители»?

По анкете, которую несчетное количество раз приходилось мне заполнять в СССР, я — дворянин. Для следователя это значило «классовый враг» Но, как и у многих русских дворян, ни у моих родителей, ни у меня ничего не было за душой, кроме личного заработка, то есть отсутствовали все экономические признаки того, что с точки зрения марксиста и коммуниста, определяет принадлежность к классу дворян.

Мне было пятнадцать лет, когда наша семья осталась без отца, старше меня была сестра, за мной шло еще четверо; младшему было три года. Жизнь предстояла трудная и необеспеченная.

Юношей мне удалось попасть в качестве коллектора-зоолога в экспедицию профессора В. В Сапожникова, известного исследователя Алтая и Монголии (ныне покойного) Впервые я увидел дикую природу, часто даже не нанесенную на карту местности, где верхом, без дорог, мы прошли больше двух тысяч километров в лето Это было начало моих экспедиционных работ, которые быстро перешли в самостоятельные исследования я участвовал в качестве зоолога, а затем начальника, в ряде экспедиций на Алтай, Саяны, в Монголию, Тянь-Шань, на Амур, в Уссурийский край, в Лапландию.

Регулярная учеба казалась мне ненужной, я был уверен, что и без нее пробью себе дорогу. Зарабатывать я начал рано, без работы не сидел, правда, приходилось браться за многое изготовлять препараты, учебные пособия, анатомические таблицы. Необходимость заработка толкнула меня на изучение ихтиологии-рыбоведения — отрасли, имевшей огромное практическое применение. Это заставило меня освоить море. Я научился владеть веслами и парусом.

Когда мне все же пришлось поступить в университет, война выкинула меня оттуда, и обратно в жизнь я попал сильно покалеченным. Казалось, что больше мне не выправиться, но через год я бросил костыли, и все еще хромой, с палкой, уехал в научную экспедицию в лиман Амура, где осенью, несмотря на свою хромоту, убил трех медведей.

Жизненность во мне была нелегкая.

Университетский диплом и обеспечивающую меня службу я получил перед самой революцией, которая еще раз выбросила меня из колеи, потому что научное учреждение, в котором я работал, было закрыто большевиками. Но это была общая судьба. Я ничего не потерял в революцию, потому что у меня ничего не было.

В наступившей разрухе, в голоде и холоде, с которыми мы боролись уже вдвоем с женой, в то время как третий требовал тепла и молока, я набрал несколько служб, из которых каждая в «капиталистическом» мире считалась бы почетной и обеспечивала бы всю семью. В РСФСР же единственный существенный заработок мне давал только курс в агрономическом институте, где мне полагалась одна бутылка молока в день и, иногда, некоторое количество кормовой свеклы, овса иди жмыхов, которые профессорам уделяли от рациона скота, имевшегося при агрономическом институте.

Несмотря на голод и холод, я за зиму закончил диссертацию и получил ученую степень.

Я говорю об этом не потому, что именно я вел научную работу в таких условиях, но потому, что так жили все, кто занимался наукой.

Закончив теоретическую работу, я согласился на участие в экспедиции в Лапландию. Эта экспедиция находилась в ведении «богатого» ВСНХ — Высшего совета народного хозяйства, а не нищего НКП — Народного комиссариата просвещения. Перед отъездом я пытался получить один пуд соли вместо бумажных миллионов, следовавших мне за трехмесячную экспедицию. Соль обеспечила бы, так как в деревне на соль можно было выменивать картошку и молоко. Несмотря на крупнейшее значение «северной экспедиции», о которой трубили все советские газеты, мне вынуждены были отказать в моей просьбе, так как такого запаса соли в распоряжении «северной экспедиции» не было. И тем не менее, я поехал, потому что задачи экспедиции меня интересовали.

В товарном вагоне, нетопленом, хотя мороз доходил до сорока градусов, забитом всяким людом с невероятным количеством вшей, среди заболевших сыпным тифом, ехали мы на место работы, проехав в четырнадцать суток тысячу километров пути. Смерть пассажиров в таких вагонах была обыкновенным явлением. Дальнейшие условия нашей экспедиции были немногим легче, и все же мы ехали на свои исследования и отдавали им не меньше энергии, чем до революции, когда от нас таких испытаний не требовалось. Казалось бы, что большевики могли бы за это время убедиться, что русская интеллигенция достаточно бескорыстна, и предана делу. На Дальнем Севере, в самых невероятных условиях делались открытия, которыми, как, например, апатитами, без устали бахвалятся большевики. В период изысканий ни один партиец не принимал там участия, и они появились только, когда дело обещало стать выгодным для карьеры.

Когда в 1921 году Ленин объявил передышку — НЭП, жизнь изменилась с фантастической быстротой. Страна расцветала и богатела. Появилась еда, одежда, можно было купить дрова, согреть и отремонтировать квартиру. В домах и на улицах восстановили электричество. Начали ходить трамваи и такси. Жизнь возвращалась к «буржуазному» укладу под предводительством самих большевиков. Они выступали под новым лозунгом: «Коммунист должен быть хозяйственником, промышленником, торговцем».

Что выиграли при этом интеллигенция и научные работники? Жизнь их улучшилась, конечно, тоже, но по сравнению с повышением уровня жизни других слоев населения, они остались далеко позади. «Режим экономии» в первую очередь больно хлестнул по научным учреждениям и учебным заведениям. Пайки потеряли смысл, денег же отпускалось так мало, что машинистки в коммерческих или промышленных предприятиях стали получать больше профессоров или ученых специалистов. Между тем квартирная плата, плата за трамвай, железные дороги, почта, цены на продукты повышались так, что становились непосильными для научных работников, которые не были связаны с какими-нибудь производственными предприятиями.

Несмотря на материальные затруднения нового характера, русские ученые продолжали работать по-прежнему. Но большевики, окрепнув на НЭПе, стали активно преследовать теоретические работы во всех областях знания, если, по их понятиям, они не соответствовали марксизму.

Я не могу говорить о других, чтоб им не навредить, но про себя скажу, что мог убедиться, что мои теоретические чисто научные работы кончены. Следующая за диссертацией работа из области сравнительной анатомии не могла быть напечатана, так как необходимые таблицы стоили бы слишком дорого. Другую же, также как и перевод моей диссертации, мне пришлось оставить самому, ввиду неожиданных обстоятельств. В это время вышла из печати теоретическая работа известного русского ученого; работа носила антидарвинистический характер. Труд этот был пропущен цензурой, но автору запретили чтение лекций в высших учебных заведениях. Выяснилось, что большевики считают учение Дарвина непогрешимым, как и учение Маркса, и всякое возражение против дарвиновской теории отбора рассматривают как контрреволюционное выступление. Причины мне были непонятны, но так как работы мои были в несоответствии с теорией знаменитого английского зоолога, люди весьма компетентные советовали мне с ней не выступать.

Впервые я чувствовал, что попал в безвыходный круг. Жить было трудно, приходилось отказывать себе во всем, научная работа становилась невозможной. Путь, который я избрал с детства, которому упрямо и упорно следовал, стал невозможен. Очевидно, надо было на время, как я думал, отойти от чисто научной работы и согласиться на нечто более практическое.

Не по характеру мне это было, но когда известный специалист рыбного дела М. А. Казаков, стоявший во главе Управления рыболовством, предложил мне взять на себя заведование отделом нормирования, то есть установления правил рыболовства и регулирования промысла, я согласился.

Этот шаг имел решающее значение для моей судьбы. Мне пришлось близко знакомиться с практическими деятелями рыболовства, узнать до мельчайших подробностей их работу, вместе с ними попасть под обвинение во «вредительстве» и вместе с ними разделить участь сосланных на каторжные работы, в то время как часть была убита.

Ни там, в СССР, ни здесь, вырвавшись на свободу, я не отделяю себя и своей деятельности от них, погибших. Зная все подробности дела, я хочу рассказать о людях и обстановке, их окружавшей, чтобы показать, что обвинения, возведенные большевиками на этих лиц, — ложны, что опубликованные большевиками «признания» этих лиц во «вредительстве» или подделаны, или вырваны нечеловеческими пытками.

Первый человек, с работой которого мне пришлось познакомиться, был Михаил Александрович Казаков, в 1930 г. объявленный большевиками руководителем вредительства в рыбной промышленности. Вредительства, начавшегося, по их словам, в 1924 году. Именно в 1924 году я был ближайшим помощником М. А. Казакова и знал до мельчайших подробностей всю его деятельность по управлению рыболовством. Это был выдающийся человек. В отличие от коммунистов-администраторов, непрестанно менявшихся и менявших свои взгляды, он имел установившиеся воззрения на основные принципы организации рыболовства и имел мужество твердо проводить их в жизнь. Огромный труд и энергию, направленную им на создание системы охраны естественных рыбных богатств страны и их нормальной эксплуатации, он начал задолго до революции и продолжал до своей гибели. Будучи фактическим руководителем всех соглашений, заключенных с иностранными государствами по вопросам рыболовства, он так же умел ограждать интересы России в старое, как и в новое время. Только благодаря его уму и энергии большевикам удалось удачно провести соглашение с Японией по вопросам рыболовства, несмотря на безобразное поведение советских дипломатов.

М. А. Казаков был единственным специалистом по вопросам рыболовного законодательства, он читал соответствующий курс на факультете рыбоведения в Петровской сельскохозяйственной академии в Москве, ему принадлежало большое количество статей по вопросам рыболовства. Обладая прекрасной памятью, он вел точнейшие записи всего, касающегося рыболовства, заносил в специальные записные книжки все результаты многочисленных совещаний и мнения, высказанные различными лицами.

По этим записям, с которыми я хорошо знаком, так как представлял для них материалы в тех случаях, когда мне приходилось замещать М. А. Казакова, большевики могли бы восстановить всю нашу деятельность и все наши взгляды: они могли бы убедиться в том, что мы не намеревались ничего скрывать. Если бы они это исполнили, они не могли бы не признать, что наша деятельность была полезной и направленной на благо и развитие русского рыболовства. Они предпочли к этому материалу не обращаться, и когда им понадобилось свалить на кого-то вину в продовольственных затруднениях, они объявили М. А. Казакова руководителем вредительства в рыбной промышленности. Никаких доказательств возведенных на него нелепых обвинений они, конечно, дать не могли и прибегали к единственному, крепко установленному ГПУ способу — «чистосердечному признанию обвиняемого». Грубая фабрикация (о способах фабрикации я скажу ниже) была очевидна всякому мало-мальски знакомому с делом, но те, кому это было нужно, свели свои счеты и убрали со своей грязной дороги неподкупного, честного и преданного русскому рыбному делу человека. Он был убит 24 сентября 1930 года в числе «48-ми».
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:52 | Сообщение # 4
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
3. «Севгосрыбтрест». Работа «вредителей»

В начале 1925 года, в самый блестящий период НЭПа, я получил предложение руководить производственной и исследовательской работой Северного государственного рыбопромышленного треста, работавшего в Северном Ледовитом океане. Я принял это предложение, так как оно хотя бы отчасти давало мне возможность вернуться к исследовательской работе. Действительно, мне позже удалось отказаться от производственной части и создать в Мурманске научно-исследовательскую биологическую и технологическую лабораторию.

Работа в «Севгосрыбтресте» с 1926 по 1930 год, в тот период, когда я начал служить, признана ГПУ «вредительской», и весь руководящий персонал принадлежал к той же грандиозной «вредительской организации», которой в рыбной части якобы руководил М. А. Казаков. Эта «вредительская организация», по заявлению прокурора республики Крыленко, являлась, кроме того, филиалом международной организации «Промпартии», процесс которой ГПУ совместно с советской властью с такой помпезностью разыграло в ноябре — декабре 1930 года. Ввиду того что деятельность «Севгосрыбтреста» именно за это время мне известна во всех подробностях и может свидетельствовать о той реальной обстановке и условиях, в которых приходилось работать «вредителям», я остановлюсь на этом, чтобы показать, кто были эти «вредители» и каковы были их «преступления».

«Севгосрыбтрест» работал в той части Ледовитого океана, которая называется Баренцевым морем, омывающим главным образом русские берега: мурманский берег Кольского полуострова, полуостров Канин и Самоедский берег материка. Русский промысел существовал здесь с XVI века, но условия жизни здесь так суровы, что всего около пятисот семей осело на мурманском берегу в виде колонистов, другие же поморы съезжались только на летний промысловый сезон.


Берега Мурмана необычайно угрюмы: гранитные скалы уступами или обрывами спускаются прямо в океан. Растительности почти никакой нет, только кое-где на защищенных от ветра склонах растет жидкая трава и низкорослые кусты полярной ивы и березки; преобладают же мхи и лишайники. Снежные пятна остаются на берегу в течение всего лета. Океан же не замерзает и зимой, при сорокаградусных морозах над черной водой с плавающими льдинами стоит крутой белый туман. В зимнее время солнце там не восходит над горизонтом. Поселки «колонистов» прячутся от ветра в глубокие бухты, иногда лепятся от прилива, доходящего до пяти метров; по скалам, как птичьи гнезда; к некоторым из них можно добраться только пo деревянным лесенкам, ведущим от стоящих на воде лодок до крылечек избитых дождем и ветром изб.

Живут «колонисты» рыбным промыслом и ведут его, как и прошлые поморники, так, как вели их предки три-четыре века назад: те же беспалубные, неуклюжие гребные суда, те же способы лова на «ярус», — огромный перемет в несколько тысяч крючков, наживляемых для приманки трески мелкой рыбой, или на «поддев» — шнур с грузилом, крючком и металлической рыбкой. По характеру судов и снаряжения лов мог производиться только вблизи берегов, завися целиком от погоды и подхода рыбы.

Попытки перейти на современные способы лова и выйти в открытое море делались и в довоенное время; но средства были недостаточны, и успеха они не имели. Перед войной в Баренцевом море работало всего четыре русских траулера.

После революции, до прихода в Архангельск красных, там была организована рыбопромышленная компания, в которую входил Центросоюз и рыбопромышленник Беззубиков. Двенадцать военных траулеров были приобретены и переоборудованы для рыбного промысла, но за короткое время до прихода красных этой компании мало что удалось сделать.

После занятия Севера советской властью, эти траулеры и береговая база промысла Беззубикова около Архангельска явились основным капиталом Советского Государственного рыбопромышленного предприятия на Севере. Несмотря на то, что оно начало работать на готовом, первые годы оказались очень трудными из-за происходящих причин. Дело в том, что Мурманский и Архангельский Советы были в состоянии почти открытой войны, что при господствовавшей тогда «власти на местах», имело огромное значение. Так как база траулеров была в Архангельске (порт, замерзающий на семь месяцев в году), то и все предприятие считалось архангельским, мурманские же власти не пускали траулеры в свои незамерзавшие порты, так что траулеры могли работать только пять месяцев в году. Никакие приказы, угрозы, увещевания из «центра» не помогали, и Дело не могло развиваться в таких условиях. Только в 1924 году враждующие стороны были примирены образованием нового предприятия — «Севгосрыбтрест» — «всесоюзного значения», в который Архангельский и Мурманский Советы вошли в качестве «пайщиков». Этим была даже возможность развития предприятия, перенесения траловой базы в Мурманский незамерзающий порт и переход на круглогодичный промысел.

Мурманск, называющийся губернским городом, был основан в 1916 году и служил конечной станцией новой, спешно построенной железной дороги, которая должна была подвозить в Петербург военное снаряжение, доставляемое союзниками. Мурманск построен в глубине Кольского залива, в десяти километрах от океана, Кольский залив в этом месте суживается до полутора километров и похож скорее на широкую реку, чем; на морской залив; только прилив, превосходящий четыре метра, ц запах соленой воды говорят, что это часть Ледовитого океана. Высокие скалистые берега сжимают залив, и город стоит на небольшой крутой площадке. Во, время войны здесь наспех были построены деревянные пристани, ремонтные мастерские, временная электрическая станция, примитивный водопровод, самотеком подававший воду из горного озерка, лежавшего над городом, и самые необходимые помещения барачного типа, Домов в городе не было, их заменяли разбросанные в беспорядке бараки, или так называемые «чемоданы», — жилища из листового гофрированного железа, согнутого и образующего лежащий полуцилиндр, основания которого забраны досками. Уборные — деревянные будочки — и помойные ямы были разбросаны в самом хаотическом порядке между этими «домами». Ни улиц, ни тротуаров не было; лошадей и автомобилей также; зимой лопари приезжали на оленях.

Власти города — члены ГПУ, исполкома и других необходимых советских учреждений, состоявших из проворовавшихся или спившихся партийцев, посланных сюда в наказание, — направляли всю свою энергию на то, чтобы вырваться из этого гибельного места.

Поезда и почта приходили два раза в неделю. Зима продолжалась по крайней мере восемь месяцев, и больше двух месяцев стояла полная ночная тьма.

Вот в такое место устремились «вредители».

Мы могли бы отказаться, так как в то время принудительного прикрепления специалистов к предприятиям еще не было, и все могли бы найти работу в другом месте. Но новизна, размах предприятия, намечавшийся в совершенно исключительном масштабе, нас манил. Это должно было быть первым русским траловым делом. Мы, как и англичане и немцы, могли выйти в океан. Мы могли положить основание расцвету этого края.

Действительно, до самого того года, который ГПУ считало началом «вредительства», дело стало развиваться с успехом, поразительным не только для советского предприятия. В два-три года русский промысел овладел океаном наравне с англичанами и немцами, в распоряжении которых были огромные траловые флотилии. Последовательно систематизируя промысловые данные, специалисты «Севгосрыбтреста» изучили Баренцево море и жизнь его рыб так, как ни одно из научных учреждений, работавших в этом районе. Капитаны траулеров открыли много новых мест лова — «промысловых банок», расширили границы промысла и совершенно изменили эту картину.

Мы не ждали особого награждения и похвал — в Совдепии этого не бывает. Но мы не могли не вдохновляться, не любить этого дела, несмотря на самые ужасные условия жизни, в которых мы находились.

Достаточно сказать, что к улову местных рыбаков, оставшемся примерно на прежнем уровне в 9 000 тонн, присоединился быстро повышавшийся траловый улов, который в 1929 году достигал 40 000 тонн. Успех этот был достигнут не только приобретением нескольких новых траулеров, но главным образом коренным улучшением дела: переходом на круглогодичный лов, ускорением оборота траулеров, усовершенствованием самого лова.

Обработка рыбы была совершенно изменена. Вместо вонючей трески, которую страшно было внести в дом, готовился товар белый и чистый, не уступавший астраханскому. Впервые трест начал сдавать на петербургский и московский рынки свежую морскую рыбу и, наконец, успешно выступил с экспортной рыбой на английском рынке. Такого успеха не имел еще ни один рыбный трест в СССР.

С грошовыми средствами, при явном и скрытом присутствии коммунистов, занимавших официальные руководящие роли в «Севгосрыбтресте» и высших центральных органах, мы создали все предприятие, а тем самым и город.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:53 | Сообщение # 5
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
4. Развитие Мурманска и «Севгосрыбтреста» до 1929 года

В Мурманске, где каждую пядь площади надо было отвоевывать у моря, была создана новая, прекрасно оборудованная гавань с громадной пропускной способностью, хотя при этом надо было экономить каждую копейку и изощряться в том, чтобы добыть и материалы и рабочую силу. Громадный железобетонный склад с бетонными чанами для засолки рыбы, с единовременной вместимостью 5000 тонн; трехэтажный железобетонный фильтровочный завод для приготовления медицинского рыбьего жира, оборудованный со всей возможной внимательностью; утилизационный завод для выработки кормовой муки из рыбных отходов — все это было создано за четыре года. В постройке находились холодильники для скорого замораживания рыбы и бондарный завод. К пристани был подведен железнодорожный подъездной путь; построен свой водопровод, ремонтная мастерская для судов и своя временная электростанция, так как городская не могла отпускать достаточно энергии. Для выгрузки траулеров были введены электрические лебедки.

Мурманск стал расти на прочной основе развивающейся промышленности. Дома «Севгосрыбтреста» впервые были поставлены в определенном порядке, и в Мурманске появились улицы. Колонизация Мурмана, над которой столько лет бесплодно бились и которая стоила огромных средств, получила, наконец, реальное осуществление. Насколько помню, город развивался за последние годы следующим образом: в 1926 году — 4 000 жителей, в 1927 году — 7 000; в 1928 году — 12 000; в 1929 году — 15 000. Если обратить внимание на то, что до этого население всего Мурмана состояло приблизительно из 500 семей, число которых не удавалось увеличить в течение двух веков, то цифры роста города Мурманска не покажутся такими ничтожными.

Труднее всего обстояло дело с постройкой судов. Пределом наших мечтаний было иметь семнадцать новых траулеров, так как семнадцать старых, переделанных из военных, по сроку службы должны были выйти из строя. Русские заводы траулеров никогда не строили; для заказа за границей нужна была валюта, получить же разрешение на ее затрату было невероятно трудно. Количество инстанций, необходимых для такого разрешения, в Мурманске, Петербурге и в Москве составило бы целый список. Препятствия ставились самые нелепые и разнообразные. В плановой комиссии Ленинградского областного исполнительного комитета председатель этой комиссии коммунист Циперович требовал от нас, в сущности, обозрения экономики всей Ленинградской области, объяснения, как повлияет развитие тралового дела на запасы рыбы в океане, куда мы денем такую массу рыбы, как справится мурманская железная дорога с перевозками, и т. д. Наш доклад о постройке новых траулеров был задержан на полтора-два года, несмотря на всю энергию, которую мы прилагали к продвижению этого дела. После преодоления всех невероятных трудностей в получении лицензий, Наркоминторг неожиданно аннулировал эти лицензии. После длительной борьбы часть их была восстановлена, но затем заказ надо было осуществить через торгпредства, которые честностью не отличались, а для договора с фирмами посылали за границу коммуниста, ничего не понимающего в этом деле. Что коммунист, попадая в «гнилую, разлагающуюся» Европу, сам начинает приятно разлагаться, всем хорошо известно, и наш коммунист не составлял исключения.

Тем не менее за пять лет «Севгосрыбтресту» удалось купить за границей один траулер и построить четыре. Со старыми это составляло двадцать две единицы.

Все знали, что рыбное дело рискованное, азартное и требующее большой гибкости. Планированию такое дело поддается чрезвычайно трудно, особенно в том смысле, как планирование понимается в СССР.

Советское планирование по самому своему существу глубоко бюрократично, так как не план строится в соответствии с особенностями данной отрасли промышленности, а работу этой отрасли подгоняют под общую, выработанную на бумаге схему плана.

Не действительный рост и развитие производства интересуют большевиков, а те искусственные цифры — «показатели», которые, по их мнению, должны характеризовать их «достижения». Поэтому часто и получается так, что показатели изумительные — весь мир обогнали, а на самом деле нет ничего.

Во имя этих показателей и мифических процентов роста советская власть стрижет под одну гребенку всю промышленность. Так же как спичечная фабрика или сапожная мастерская за год вперед должны точно определить, сколько коробков или пар сапог мужских, дамских, детских будет выпущено, так же рыбопромышленное предприятие должно указывать с точностью до килограммов свой улов будущего года: столько-то осетров яловых, столько-то икряных, столько-то сельди, воблы или, для севера, столько-то трески, медицинского жира или печени трески, столько-то камбалы и т. д.

Согласно этому, определенному планом, количеству вылова по плану же заготовляется все нужное для лова и обработки рыбы: орудия лова, рабочая сила, соль, тара и прочее. Этим же определяются количество и размеры заведений для обработки рыбы. Все «лишние» промыслы уничтожались, никакие запасы не допускались, считались «затовариванием» и квалифицировались как «вредительство». Таким образом, возможность взять в хороший год много рыбы исключалась, и неудачи плохих лет покрывать было нечем.

Самая существенная часть плана — определение вперед себестоимости и продажной цены продукции — может быть, составляет еще более вредную особенность советского планирования в рыбной промышленности. Эта система сама по себе обеспечивает убыточность предприятия: при недолове, а он, как указано выше, почти неизбежен, себестоимость непременно будет выше плановой, а продажа, производимая раньше, чем определится недолов, по цене, определенной планом, непременно будет ниже себестоимости.

Это усугубляется тем, что план, составленный на производстве тщательно и добросовестно, уже напряжен до последней возможности, так как по полученным из центра директивам, лов из года в год должен быть увеличен, а себестоимость снижена, несмотря на общий беспрерывный рост на все материалы и падение курса советских денег.

Кроме того, этот план проходит в Москве целый ряд инстанций, из которых каждая совершенно произвольно стремится повысить цифру улова и снизить себестоимость. План возвращается на производство утвержденным в то время, когда лов уже давно идет, а часть рыбы продана и съедена.

План этот тотчас «доводится» до судовых команд ловцов и баб, которые режут и моют рыбу. Последние годы при этом требовалось, чтобы был выдвинут «встречный промфинплан», то есть, чтобы рабочие промысла выражали готовность превысить план и, следовательно, за этим шло автоматически дальнейшее снижение себестоимости. Так как низший персонал мог это делать столь же безответственно, как наивысший, московский, где, например, Микоян, не вдаваясь в объяснения, писал резолюцию: «Увеличить лов на двадцать пять процентов, снизить себестоимость на пятнадцать процентов», этот «план» становился заведомо невыполнимым. Все предприятие безошибочно шло к чудовищным убыткам, за которые ответственной оказывалась лишь небольшая группа беспартийных специалистов.

Рыба хронически недолавливалась, следовательно, продавалась значительно ниже себестоимости, и предприятие заканчивало год с колоссальным убытком, даже если улов в общем был не так плох. Богатейшие, известнейшие промыслы, дававшие в дореволюционное время обеспеченный доход государству, обеспечивающие заработок огромному количеству людей, теперь давали только убыток.

Каждая такая неудача вела к расследованию причин и отысканию виновных. Их находили всегда среди беспартийных специалистов, которых отправляли на тот свет или в Соловки. В частности, богатейший Астраханский район не сходил со страниц советской печати, а это значило, что там непрерывно шли или гласные «показательные» суды, или, гораздо чаще, негласные процессы в застенках ГПУ.

Счастливой особенностью северного, далеко не такого богатого района было то, что промысел здесь шел круглый год, день и ночь, и мог быть гораздо более планомерным. Рыба давалась нелегко: за ней надо было ходить тысячи километров в полярном океане, как летом, так и в штормовое зимнее время, в сплошную ночь, в морозы, когда толстая ледяная корка одевает не только палубу и верхний мостик, но и мачты до самых вершин. Надо было нащупывать рыбу иногда на трехсотметровой глубине, но зато ее не надо было ждать. Целый траловый флот искал рыбу, сносясь по радио, давал знать всем судам, преследовал стаи, которым некуда было скрыться. Какие бы ни были особенности данного года, какие бы пути кочевья ни выбрала рыба, от траулеров она не могла спастись, поэтому траловый лов давал гораздо более регулярные уловы и легче поддавался системе планирования.

С 1924 по 1929 годы «Севгосрыбтрест» из года в год выполнял все увеличивавшийся план и получал реальную прибыль — явление в советской рыбной промышленности настолько исключительное, что наш трест был прозван «белой вороной».

План нам увеличивали ежегодно, но нам все же удавалось его выполнять, вследствие того, что предприятие это было новое, хорошо поставленное, искавшее новых путей и с каждым годом улучшавшее дело. Переход на круглогодичный лов, отыскание новых банок, улучшение работ по разгрузке и погрузке траулеров и ускорение их оборота давали нам возможность несколько лет подряд увеличивать производство так, что мы успевали за планом. Но мы прекрасно представляли себе, что без конца так продолжаться не может, что должен наступить год, когда мы не сможем больше увеличивать улов, и не выполним план, который увеличивался без всякого смысла, по приказу свыше.

В 1929 году наш трест привлек к себе внимание правительства, и это было началом неудач и гибели всего дела. До этого мы работали спокойно, относительно, конечно, насколько это возможно в Совдепии, наших специалистов пока не убивали и не сажали в тюрьмы.

Третьей и немаловажной причиной успеха «Севгосрыбтреста» в те годы, которые правительство назвало вредительскими, был очень небольшой, но превосходно работавший и фактически руководивший делом аппарат беспартийных специалистов и исключительный состав капитанов — природных поморов, выросших в суровых условиях полярного плавания. За немногими исключениями, все они работали в государственной рыбной промышленности на Севере с самого основания, то есть с 1920 года, и в 1930 году, ко времени разгрома предприятия, имели десятилетний стаж: наиболее молодые работали с 1925 года — момента расцвета треста. Такой постоянный состав — редчайшее исключение для советского предприятия, в которых обычно состав меняется хотя бы раз в год. Нужно было быть крепким человеком, чтобы выдержать работу в полярных условиях, и она могла удерживать только людей, действительно преданных делу. Все это ничего не говорило советской власти, и она, не задумываясь, расстреляла или сослала в каторжные работы людей, которые своим упорным трудом создали новое крупнейшее дело Дальнего Севера.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:54 | Сообщение # 6
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
5. Те, кто работал и создавал…

Во главе этих людей стоял Семен Васильевич Щербаков, расстрелянный 24 сентября 1930 года. Он был фактическим создателем северного тралового промысла и, благодаря исключительному уму и выдержке, человеком, на котором держалось все.

Я не могу без волнения вспомнить о нем. Его не забудет и никто из тех, кому приходилось с ним работать.

Крестьянин Астраханской губернии, выучившийся грамоте в сельской школе, он в десять лет поступил «мальчиком» на один из рыбных промыслов крупной фирмы Беззубикова. Из «мальчиков», пройдя все постепенные ступени, он стал заведующим промыслом и, наконец, доверенным фирмы в Северном районе. Уверенно и спокойно вел он крупное рыбопромышленное дело, в котором ему ничего не принадлежало, от которого он не получал ничего, кроме скромного жалованья.

Он встретил революцию так же спокойно, как и вообще все в жизни. Никогда не вспоминал былых «хозяев», не говорил ни об их обидах ни о наградах. Слишком рано начал жить и слишком много видел в жизни, чтобы от чего-нибудь приходить в волнение. В революции он принял новое дело, не потеряв ни минуты, потому что его интересовало всегда одно — работа, с которой он органически сливался.

Человек он был необыкновенно одаренный, а непрерывный труд и скрытый внутренний рост ставили его выше очень образованных и культурных людей. Не получив никакого образования, он мгновенно делал в уме сложнейшие вычисления, понимал сокровенную бухгалтерскую мудрость так, что «главбуха» видел насквозь со всеми его тонкими профессиональными махинациями; следил за всей выходящей специальной литературой, с удивительным чутьем угадывал все ценное и смело вводил в производство. Руководя всем делом и строя его заново, он никогда не отрывался от самого производства, знал всю текущую жизнь предприятия до последних мелочей и вместе с тем действовал в пределах ясной системы, как могут действовать только крупные администраторы.

У него не было ни честолюбия, ни личных интересов: и дома и на службе он одинаково жил делом без усилия и напряжения, находясь в постоянной работе.

Я могу честно сказать, что среди нас, специалистов, людей с высшим образованием, не было человека такого ума и выдержки.

Работать, когда на шее сидели коммунисты, председатель и заместитель председателя треста, которые, грызясь между собой, готовы были загрызть всякого, когда ГПУ беспрерывно вмешивалось в дело, когда основным орудием каждого недовольного была клевета и ложный донос, и относиться к этому невозмутимо, считаясь со всем этим, как со скверной погодой и штормами, которые заставили траулеры лежать в дрейфе, или как с другими неизбежными препятствиями в деле, умел он один. Но надо сказать, что большевики легче прощали превосходство нам, интеллигентам, чем ему, так как он понимал их лучше, чем мы. С его умом и чистой совестью многим неприятно было встретиться, и он погиб одним из первых, хотя его никак нельзя было считать «классовым врагом».

Вторым человеком, на котором лежало дело треста, был Клавдий Иванович Кротов. До революции он был довольно крупным архангельским рыбопромышленником и богатым человеком, но после революции сразу понял, что возврата к старому не будет, и еще до объявления национализации промыслов передал их государству со всем оборудованием и капиталом. Кротов стал простым служащим на производстве: работал, как и все, а нуждался больше других, потому что у него была многочисленная семья.

Северные промышленники — люди своеобразные: происходя из поморов, людей крепкого быта, безукоризненно честных и трудолюбивых, они нерушимо хранят все эти свойства. Отдав все и перейдя на службу в трест, К. И. Кротов остался тем же практиком, каким был в своем деле. Он ведал всем траловым флотом, знал всех от капитана до юнги, жил на траловой базе и всегда был на месте, неся на себе совершенно невероятное количество работы.

В 1925 году трест торжественно справлял юбилей его пятилетней службы в северной рыбной промышленности. В 1930 году, к своему десятилетнему юбилею, он сидел в тюрьме.

Собственно говоря, обвинять его было не в чем, так как не было человека честнее и исполнительнее его, а в вопросы общего характера он никогда не вмешивался, но он был второй величиной в тресте и его надо было убрать, чтобы подтвердить версию о «вредительстве». После расстрела «48-ми» его держали еще полгода, подвергая длительным истязаниям и пыткам, чтобы заставить оговорить тех из сослуживцев, кто еще был жив. Он болел тяжелой формой цинги, страдал галлюцинациями, был близок к помешательству. Мне передали, что совершенно измученный, мечтая о смерти и не решаясь сам наложить на себя руки, потому что это шло вразрез с его убеждениями, он написал три сакраментальных слова: «признаю себя виновным», но следователи ничем не могли его заставить сделать именно то, что им было нужно — оговорить других. Он был расстрелян в апреле 1931 года.

В то время как эти люди действительно несли на себе главную тягость дела, партийцы, занимавшие официально-руководящие должности, строили на них или на их гибели свою карьеру.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:55 | Сообщение # 7
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
6…И те, кто делал карьеру на крови

Председатель правления треста М. А. Мурашев был человек достаточно способный, чтобы схватывать «верхи», легко рассуждать о делах треста и производить на неосведомленных людей впечатление знающего человека. На самом деле это был человек пустой, для которого не существовало ничего, кроме собственной особы. Бывший рабочий, кровельщик, он в 1905 году был сослан в Кемь за участие в партии эсеров. Женился там на местной учительнице и, видимо, существовал за ее счет, пока не наступила большевистская революция. Тогда он записался в «партию», бросил Кемь и жену и поехал в Петроград делать карьеру. Он сразу получил крупное назначение заведующего водопроводом и канализацией Петрограда, но на чем-то поскользнулся и был послан в Мурманск для заведования рыбным делом, а с образованием «Севгосрыбтреста» назначен его председателем. Дела он не знал и не любил, считая, что для такого крупного человека, как он, это может быть только переходной ступенью к ответственной должности в «центре». Чтобы не сидеть в Мурманске, где жизнь очень тяжела и скучна, он всеми способами устраивал себе командировки в Петроград, в Москву, на курорты, где он лечился от ожирения, но главным образом за границу и пропадал там месяцами. Одна из сценок, разыгравшихся в Мурманске, очень типична для такой фигуры.

Его новая жена, не знаю, третья или четвертая, машинистка из берлинского торгпредства, должна была прибыть прямо из Германии на только что выстроенном траулере «Большевик». Это давало ей возможность привезти ворох контрабанды. Траулер встречали на пристани все мурманские власти, рабочие промысла и оркестр музыки. Мурашев, как председатель треста, поднялся на капитанский мостик и произнес речь, главный смысл которой заключался в том, что большевики сумели заставить немцев написать на траулере, который они строили для СССР, название «Большевик», и о том, какое грозное значение имеет это слово для Европы. Сам Мурашев сменил для этого торжественного случая свой обычный заграничный костюм и богатую шубу на старенькое пальто, но на палубе стояла заграничная машинистка и, можно сказать, выдавала его с головой.

— Кого встречаем, — посмеивались рабочие, — новый траулер или четвертую бабу?

— Третью, говорят тебе.

— Четвертую. Своих-то здесь баб не хватило.

Но если бы у него были только эти качества! Наилучшего работника, в честности которого он не сомневался, он готов был предать в любой момент, как предавал и интересы дела, лишь бы не повредить себе.

Заместители председателя правления, их за это время было два — Некрасов и Гашев, были тоже колоритны, хотя и в другом духе. Оба они были крестьяне Архангельской губернии, записавшиеся в партию после революции, оба малограмотные, оба пили запоем, оба служили в ГПУ, оба должны были представлять интересы Архангельского исполкома, то есть всячески стремились развить дело в Мурманске, чтобы вернуть его в Архангельск. Они совершенно не знали рыбного дела и по природной лености и не стремились его узнать. Усвоили зато одно — что через ГПУ можно добиться всего и что в служебных делах главное заключается в том, чтобы избегать ответственности.

Гашев дошел в этом до виртуозности: он выучился писать на бумагах — «на разрешение тому-то», и в делах треста можно найти деловую бумагу, на которой он, замещая в то время председателя треста в Петрограде, написал: «В мурманскую контору на разрешение», а через несколько дней, выехав в Мурманск и найдя там это дело нерешенным, сделал вторую надпись: «В Ленинград на разрешение», и отослал обратно. Единственный раз он решился сам проявить деятельность и сам написал телеграмму по следующему поводу.

У моторного бота «Коминтерн» лопнула крышка у, цилиндра мотора, и ее отослали для электросварки в Петроград. Беспокоясь о том, что бот стоит в бездействии, Гашев собственноручно начертал: «Телеграф, скоро или нет будет Коминтерну крышка». Телеграмма, конечно, послана не была, так как машинистка побежала к заведующему канцелярией, тот — к управляющему делами, который решился обратить внимание заместителя председателя правления на двусмысленность текста. Заместитель председателя был потрясен. Весь день он ходил по тресту, хватался за голову и громко вздыхал: «О, Господи!» и изрыгал непристойную брань по собственному адресу. Он хорошо представлял себе, сколько тяжких неприятностей пришлось бы ему пережить при обсуждении этого казуса в ГПУ, если бы телеграмма была послана.

Это был вообще комический и жалкий тип, если бы он не усвоил техники допросов и действий в «контакте» с ГПУ.

Трест многим ему обязан в своей гибели.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:56 | Сообщение # 8
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
7. «Ком-баре»

К этим начальническим фигурам примыкали коммунисты и комсомольцы, занимавшие меньшие должности. Большинство их были на так называемой «общественной» работе как члены месткомов, фабкомов и прочих полагающихся комитетов; они же заполняли канцелярию и сидели у теплых мест — в кооперативе, складах, отделе снабжения. На производстве бывали единицы, но в таком случае при них неизменно находился беспартийный заместитель, несущий ответственность. В море они не работали как большевики, не стремились коммунизировать состав капитанов. Если какого-нибудь коммуниста и заставляли поступить на траулер, он оттуда сбегал при первой возможности.

Все эти люди были пришлые, многие с уголовной практикой, которую они не всегда забывали, а иногда и успешно применяли в тресте. Они критиковали работу других совершенно ее не зная, занимались изданием «стенгазеты» и писанием в ней пасквилей, «проведением очередных кампаний по займам, политграмоте, текущей политике», но реальной работы не делали. На почве безделья в их среде рождалось то, что у большевиков называется «склокой».

В то время как команды траулеров работали в море на морозе и ветре, не видя берега по тридцать суток кряду, на голодном пайке, в скверной одежде, в то время как рабочие береговой базы надрывались чуть ли не круглые сутки, чтобы «провернуть» подвалившую рыбу, эти господа, «ком-баре», сытые и обеспеченные теплыми квартирами, заседали по вопросам о повышении активности траловых команд, о недостаточном проценте «ударников», о повышении «соцсоревнования», о малоразвитой «самокритике» и прочем.

В нашем тресте, как и по всей Совдепии, была одна и та же картина.

Невероятно трудные условия работы, в которых часть людей делает больше нормального, часто буквально надрываясь и никогда себя не жалея, а небольшая кучка людей безответственных всеми способами затрудняет и усложняет работу других, творит политику по директивам сверху, которая на местах превращается в сведение личных счетов и травлю всех, кто имеет инициативу, занят делом и не принимает участия в их политиканстве.

Первыми еще только и держится Россия, вторые — слепо и упорно ведут ее к разорению и голоду. В их руках власть, они распоряжаются свободой и жизнью других, они готовы уничтожить любого преданного России и делу человека, если им это нужно для личной карьеры или в интересах беспрерывно меняющейся политики.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:57 | Сообщение # 9
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
8. Пятилетка в «Севгосрыбтресте»

Наше предприятие в отношении пятилетки не отличалось от других и испытывало на себе всю тяжесть этого эксперимента.

До объявления пятилетки мы, как и другие предприятия, стремились возможно шире развить дело, получить максимум кредитов, увеличить объем производства, ускорить постройку новых заводов, судов и т. д. Центр же урезывал наши аппетиты. Теперь из центра шли категорические предписания «развертываться» с быстротой, которая не соответствовала ни наличию материалов, ни рабочей силе.

Так, в начале 1928 года мы после двух лет просьб, докладов, обсуждений добились разрешения на покупку за границей десяти траулеров, однако лицензия была аннулирована прежде, чем наш представитель, выехавший в Германию, успел заказать их, и мы сомневались в том, что нам удастся в течение пяти лет заменить наши семнадцать устарелых траулеров. Во второй половине того же года, после объявления пятилетки, нам было предписано исходить из расчета постройки 70 новых траулеров, на предстоящие пять лет довести улов, насколько помню, до 175 тысяч тонн в год, то есть превратиться в огромное предприятие. Наша траловая база, построенная в 1926–1927 годах, при крайнем напряжении могла пропустить не более трети этого количества; пристань же едва справлялась с наличным количеством траулеров. Надо было строить во что бы то ни стало и при таких исключительно трудных условиях, когда только что были пропущены сравнительно благоприятные 1926–1927 годы.

Летом 1929 года, когда все условия строительства, особенно в Мурманске, ухудшились так, что вставал не раз вопрос, как вообще дальше строить, когда рабочие бежали с голодного пайка куда придется, когда, несмотря на все усилия, производственная работа отставала от плана на 10–15 процентов, «Севгосрыбтрест» получил лаконичное телеграфное предписание из Москвы: пятилетний план перестроить из расчета 150 новых траулеров, улов на судно принять в 3 000 тонн в год вместо предположенных 2 500. Три последующих телеграммы, одна за другой, еще увеличивали задание, доводя число траулеров до 500, а годовой улов до 1 500 000 тонн.

Вскоре после этого было объявлено, что ввиду необычайных успехов пятилетка заканчивается в четыре года, то есть к 1 января 1932 года. Наш нормальный улов в 40 000 тонн мы должны в течение трех лет превратить в 1 500 000 тонн, то есть увеличить примерно в 40 раз.

Объяснения к приказу не давалось, форма была категорична и безапелляционна.

Если вспомнить, что вся довоенная Россия, оспаривая первое по рыболовству место в мире, на всех своих промыслах — Каспия, Азовского и Черного морей, Сибири и Дальнего Востока — давала всего 1 000 000 тонн рыбы в год, причем число промыслов измерялось тысячами, а число рабочих на промыслах сотнями тысяч, то ясно будет, как реальны были цифры нового плана для только что возникшего рыбного треста, работавшего за полярным кругом, в городе, где было 12 000 жителей.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:58 | Сообщение # 10
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
9. Заседание

Получив это предписание, председатель правления, ввиду важности вопроса, срочно устроил себе командировку в Москву, предоставив оставшимся право разрешать неприятный вопрос без него. Зампред (заместитель председателя), хитрый шенкурский мужичок, чтобы по возможности свалить на других ответственность, собрал «расширенное заседание правления», вызвав всех беспартийных специалистов, заведующих отделами и частями треста и каких-то личностей сугубо партийного вида.

Одна из особенностей зампреда — это полное отсутствие способностей выражать словами свои мысли. Понять смысл его речи можно только при большой способности и навыке, зато он непременно пробалтывался и говорил то, что никак рассказывать не следовало бы. Говорить ему мучительно трудно: он весь наливается кровью, задыхается, хрипит, издает очень много нечленораздельных звуков, в каждое предложение, которое так и остается неоконченным, несколько раз вставляет «одним словом», а конец фразы повторяет два-три раза подряд, забывая при этом начало или то, что хотел сказать дальше. Слушать его, может быть, еще тяжелее, потому что, раз начав, остановиться он никак не может и говорит не менее двух часов.

Открывает он собрание торжественно и оглашает телеграмму председателя, которую тот успел прислать из Москвы. Задание установлено твердо — 500 траулеров, 1 500 000 тонн рыбы в год к 1 января 1933 года. В телеграмме «пред» обращается ко всему аппарату с призывом напрячь все усилия и выполнить. Дальше следует речь зампреда. Из ее содержания можно догадаться, что вопрос этот уже обсужден в губпарткоме (губернском партийном комитете), поэтому известно, откуда идет задание и чем вызваны такие темпы и полное изменение плана: задание исходит непосредственно от самого политбюро, минуя в Москве органы, ведающие рыбной промышленностью (директорат), и заданию этому придается политическое значение. Дело имеет глубокие корни: крестьяне, загоняемые насильно в колхозы, уничтожили скот так основательно, что в стране нет ни мяса, ни масла, ни молока. И нет никакой надежды получить их в ближайшие годы. Так же обстоит дело и с домашней птицей. Решили было разводить свиней, в надежде, что свиньи быстро плодятся, но из этого тоже ничего не вышло. Тогда вспомнили о рыбе, которая в 1919–1920 годах спасла городское население от голодной смерти. Рыбы в море много, ее не надо ни разводить, ни стеречь, ни кормить, ее надо только брать готовую. Рыба должна поэтому помочь «изжить неполадки» и «болезни роста» и, таким образом, дать возможность осуществить построение фундамента социализма, так что лов рыбы — это задача уже не хозяйственная, а политическая. Сколько надо поймать рыбы, сосчитано в «центре», количество это разверстано по районам, и на долю «Севгосрыбтреста» определено 1 500 000 тонн. Принято, что траулер должен добыть 3 000 тонн в год. Отсюда ясно, что число траулеров должно быть доведено до 500. Деньги на них отпускают или обещают отпустить.

Из двухчасовой речи зампреда никак нельзя вывести, как он относится к этому приказу. Цифры приказа он произносит с чувством — знай, мол, наших. Полтора миллиона тонн. Почти сто миллионов пудов. Шутка! Вон ученые (кивок на меня) говорят, что Англия сотни лет развивает морское рыболовство, сколько гаваней, портов имеет, 2 000 траулеров, а и то только полмиллиона тонн в год добывает, а у нас через полгода один наш трест полтора миллиона тонн ловить будет. Один трест в три раза больше Англии!

Но тут же он, очевидно, вспоминает, что у нас ничего нет, что из 22 наших траулеров 17 отслужили срок, что новые, построенные в Германии, ненадежны, что и порта у нас не существует, куда бы будущие суда могли прийти. Тогда он энергично чешет затылок и другие места своего тела и говорит: «Однако, надо, одним словом, напрячь все усилия… Надо, одним словом, товарищи, постараться и… и… подтянуться, а пока что, одним словом, поговорить надо, поговорить, потому что вопрос серьезный, вопрос серьезный. Ну кто пожелает, одним словом, высказаться, поговорить, так сказать?»

«Поговорить»? Нелегкая для нас это задача.

И зампред, и все партийные так же хорошо, как и мы, специалисты, знают, что задание невыполнимо, что за этим неизбежно последует крах предприятия и, вероятно, всего русского тралового дела. Но что им до предприятия и всего русского рыболовства! Вчера этот «зам» был в лесном деле, развалил его, а своих спецов передал за это в ГПУ; сегодня он участвует в развале рыбного дела, предаст нас и завтра перейдет на тракторы. Партийный билет, соединенный с покорностью «генеральной линии», гарантирует ему полную безопасность. Партийцы прекрасно знают, что отвечать будем мы, поэтому они поглядывают на нас, ждут и внутренне злорадствуют: «Что теперь скажете? Попали? Спецы, ученые, как будете теперь выворачиваться?»

Они прекрасно знают, что стоит кому-нибудь из нас сказать то, что думают все, то есть, что задание абсурдно и невыполнимо, как его обвинят в «срыве рабочего снабжения», оценят это как «наглую вылазку классового врага», затем — ГПУ, тюрьма, расстрел или Соловки.

Молчать, для собственной сохранности, все же выгоднее — отдаляется расправа, но специалисты говорят все и, не произнося сакраментальных слов «невозможно», «невыполнимо», добросовестно скрывают все препятствия. Содержание их речей сводится к следующему. Пятилетний план, утвержденный в 1928 году, по которому, следовательно, работали около года, вместе с проектами находящихся уже в постройке сооружений новым заданием отменяется. Все постройки надо остановить и приступить к составлению нового плана и новых проектов соответственно новым заданиям. Нельзя продолжать строить бондарный завод и холодильник, рассчитанный на улов в 175 тысяч тонн рыбы, когда задание изменено на 1 500 000 тонн. На строительный сезон 1929 года поэтому рассчитывать уже нельзя: надо пересоставлять план с самого начала, то есть с эскизными проектами, сметами и прочее. Стоимость новых сооружений выразится примерно в миллиард рублей. Новые проекты должны быть так сложны, разнообразны и грандиозны, что ни одна существующая контора по проектированию не возьмется за это дело: придется создавать свою проектировочную контору. Кроме того, для таких сооружений должна быть подробно исследована вся местность и береговая зона залива.

В самом благоприятном случае можно будет приступить к составлению эскизных проектов с 1 января 1930 года. На выполнение их понадобится еще год, то есть к 1 января 1931 года их вместе с новым планом можно будет представить на утверждение. Они должны будут пройти все законные инстанции: рыбный директорат, строительный директорат, ученый технический комитет, и быть утвержденными наркоматом. Кроме того, многие проекты должны пройти ряд дополнительных инстанций: холодильный комитет, комитет по портовым делам, органы здравоохранения, военно-морской комиссариат и множество других. Если все пойдет гладко и ни один проект ни в одной инстанции не будет отвергнут, это займет не меньше полугода, то есть эскизные проекты будут утверждены к 1 июля 1933 года, и только тогда можно будет приступить к составлению окончательных проектов, рабочих чертежей и смет. Они могут быть готовы только в 1933 году. Между тем так как пятилетний план выполняется в четыре года, он должен быть закончен к 1 января 1933 года, а к 1 января 1932 года мы должны иметь в работе уже 300 траулеров и довести улов до 1 000 000 тонн в год, то есть сделать все это в тот момент, когда не будут готовы даже эскизные проекты построек. Как выйти из этого положения?
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 11:58 | Сообщение # 11
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
10. Абсурдность плана

Долго еще говорили спецы, указывая в осторожной форме на абсурдность плана, обращая внимание на то, что Мурманская одноколейная железная дорога и в настоящее время не справляется с перевозками, при намеченном же развитии промысла потребуется: для перевозки одной рыбы около 200 вагонов в день, не говоря уже о других грузах. Необходимо тотчас же приступить к постройке второй колеи. Это дело нелегкое, так как длина дороги 1 500 километров, и проходит она по горной, а местами сильно заболоченной местности.

А рабочая сила? В Мурманске всего 12 000 жителей, но и теперь жилищная нужда ужасающая. При намеченном развитии промысла число рабочих не может быть меньше 50 000 человек, что вместе с семьями составит около 200 000 человек. Для такого населения нужно построить не только дома, но школы, баню, магазины, канализацию, электростанцию и прочее, это, в свою очередь, поведет к дальнейшему увеличению населения. Собственно говоря, для выполнения задания надо создать город с населением в 250 000 жителей.

Постройка нового города и прокладка железнодорожного пути не могут производиться рыбопромышленным предприятием. Между тем без осуществления этих работ план не может быть выполнен.

Подготовка судовых команд также представляет немалые затруднения: для обслуживания 500 траулеров потребуется 25 000 человек с дипломом, разрешающим управление судами, штурманский состав и такое же количество судовых механиков. Только для пополнения ежегодной убыли потребуется в год по 300 штурманов и 300 механиков. При этом штурманский состав должен иметь специальную подготовку и не только управлять судном, но и уметь найти рыбу, добыть ее и обработать. При 22 судах мы уже испытываем затруднения в пополнении состава капитанов и механиков, каждый человек у нас на счету. Теперь же в остающиеся три с половиной года пятилетки мы должны создать целую армию. Как это сделать? Для получения диплома штурмана или механика нужен, кроме окончания средней школы, четырехлетний курс морского техникума. Только один архангельский техникум готовит штурманов и механиков для судов северного плавания. Но он может выпустить в год 25 штурманов и 25 механиков. Для получения командного состава нам нужно иметь 80 таких техникумов, а для создания техникумов — помещения, преподавателей, учебные пособия и т. д., не говоря уже о 4 000 молодых людей со средним образованием, безукоризненного здоровья, которые выразили бы готовность отдать свою жизнь для сурового плавания в Ледовитом океане на тесных, грязных рыбопромысловых судах. Кроме того, надо будет набрать радистов, тралмейстеров, засольщиков и ряд других, менее квалифицированных специалистов-техников.

Все это должно быть доведено до сведения правительства немедленно, так как мы не имеем права скрывать истинное положение вещей. Все мы хорошо знаем, что, несмотря на всю убедительность доводов, несмотря на очевидную абсурдность задания и губительность его для дела, никто слушать нас не будет. Мы исполняем свой долг и знаем, что положение дела безнадежно.

Отвечает нам один из представителей «рабочей собственности». Парень он «глубоко свой» и «в доску сознательный марксист». Сидит в кепке с огромным козырьком, лицо тупое и злое. Мой сосед вертит под столом рукой, изображая, что крутит шарманку. Суть речи его давно известна всем и годится она на все случаи, составлена же из обрывков передовиц различных провинциальных «Правд», издающихся от Мурманска до Владивостока.

— Товарищи! Наша партия и правительство, безусловно, под руководством нашего вождя товарища Сталина, конечно, развивает невиданные темпы в развитии нашей промышленности, как таковой. В жизнь, конечно, проводятся лозунги «догнать и перегнать» капиталистические страны, бьющиеся в тисках мирового кризиса, который дружными усилиями пролетариата становится реальным фактом. Нужно, товарищи, напрячь все усилия и, как правильно отметил товарищ председатель, — одним словом, подтянуться. Безусловно, нужно выполнить и перевыполнить задание партии и правительства, в порядке рабочей инициативы закончить пятилетку, как таковую, минимум в четыре года. (Слова минимум и максимум обычно употребляются такими ораторами в обратном смысле.)

Здесь мы слышали разные ссылки на разные фактики. Куда же это годится?

Товарищи, эти разговорчики являются ничем иным, как объективными причинами, что я прямо заявляю, невзирая на лица. А объективные причины, товарищи, — это, безусловно, худший из видов правого оппортунизма на практике.

В среду пролетариата вкрадываются буржуазные прихвостни в виде открытой вылазки классового врага, что также, безусловно, никуда не годится.

Товарищи, мы должны объединиться стальной стеной для борьбы, со всей пролетарской решимостью и здоровой самокритикой. Мы должны крепко ударить по рукам кому следует. Должна быть беспощадная борьба, как с левацкими загибами, так и, в особенности, с правыми уклонами, представляющими главную опасность на данном этапе развития, с чьей бы стороны они ни исходили. Конечно, мы все, как один, будем драться за промфинплан и генеральную линию партии, опять-таки мобилизовать внутренние ресурсы в порядке рабочего энтузиазма, как такового. Также, безусловно, осуществить ударничество и соцсоревнование, ни минуты не забывая выдвиженчество и рабочую инициативу и изобретательство. Мы должны, товарищи, безусловно, не только выполнить…

— Да брось ты, Колька, не агитируй, — прервал его сосед из той же породы «сознательных», — итак четыре часа сидим, а у меня еще два собрания сегодня. Ближе к делу, давай рабочее предложение по существу!

— Ладно, товарищи. Так я, ввиду позднего времени, безусловно, конкретно предлагаю не только выполнить, но и перевыполнить на 120 процентов задание правительства. И решительно не считаться с объективными причинами, выдвинуть встречные, закончить пятилетку, как таковую, минимум в два с половиной.

Садится.

На нас, специалистов, эта речь произвела тяжелое впечатление. Говорил он, несомненно, то, что ему было приказано по партийной линии.

Резкие выпады и угрозы по нашему адресу ничего хорошего не предвещают, а безапелляционность его тона показывает, что местные партийные органы получили из центра директивы выполнять задание без рассуждений. Рабочее предложение не обсуждается. Правление все же решается писать в Москву в рыбный директорат доклад с изложением трудностей, встречающихся на пути осуществления нового задания, и с просьбой прислать разъяснения по этим вопросам.

Все расходятся. «Зам» с недовольным видом подзывает говорившего на совещании «представителя», и слышно, как он его ругает.

— Ты чего, одним словом, ахинею такую нес? Мы, одним словом, не знаем, как справиться, а ты — «перевыполнить в два с половиной»? И бузу, одним словом, не вовремя разводишь, спецоедство, как раз в такое время, когда спецы нужны.

Представитель рабочей общественности оправдывается.

— По-большевистски, значит, не замазывая, товарищ председатель, признаю свою ошибку, только это от того, что у меня голова болит, безусловно, с похмелья.

Расходясь с заседания, мы, беспартийцы, вели между собой невеселую беседу.

— Без конца думаю о том, как бы уйти из этого проклятого дела, из этого гнилого Мурманска, — мрачно говорил один из нас.

— Я подавал заявление преду после первой телеграммы о ста пятидесяти траулерах. Он написал «отказать» и на словах добавил, что таких попыток делать «не советует».

— Обратили внимание, как «представитель общественности» насчет нашего брата проехался?

— Об «объективных причинах» у него хорошо вышло. Он отвечать не будет.

— Дальше работать в тресте безрассудно.

— Да, не позднее чем через год, будут искать «виновных» невыполнения плана, устроят опять «шахтинское дело». Доказывай, что ты не верблюд.

— Куда нас ссылать-то? Хуже Мурманска есть ли место? Если в Соловки, и то на юг поедем.

— Помните твердо советскую истину: «кто не сидит, тот сядет, а кто сидел — вернется. Был бы человек, а статья найдется», — сказал нам на прощание наш приунывший весельчак.

Я воспользовался поездкой в Москву, чтобы еще раз просить перевести меня на любую другую работу или уволить совсем. Старший директор рыбной промышленности Г. Крышев, коммунист, ответил буквально следующее: «Вашу деятельность в Севгосрыбтресте мы считаем настолько полезной, что разрешить вам уйти не можем, и, если понадобится, сумеем вас заставить работать при помощи ГПУ».

Человеку, зараженному «гнилым либерализмом», могло показаться, что после 1928 года мы вообще все работали в «Севгосрыбтресте» принудительно, поскольку отказаться от работы и уйти из треста по своему желанию мы не могли, а попытка устроить себе переход на другую службу могла легко окончиться тюремным заключением. Но я здесь буду говорить не об этом, а о той форме принудительного труда, которая сомнений не вызывает, о настоящем рабском труде, с которым мне пришлось познакомиться осенью 1928 года в Мурманске и наблюдать весь 1929 и часть 1930 года, до того времени, как я сам оказался в тюрьме, а затем на принудительных работах.

Осенью 1928 года, в связи с резким увеличением работ, вызванных новым пятилетним планом, трест встал перед затруднением в подыскивании нужных ему специалистов для работ в Мурманске. Ни одному инженеру не было надобности ехать в Мурманск с его трудным климатом и убийственными жилищными условиями, когда он мог получить сколько угодно работы в Петербурге, Москве или южных городах. А главное там, где он имел какую-то «жилплощадь», потерять которую было опаснее, чем любую службу.

Между тем тресту необходимы были инженеры очень высокой квалификации, таких дефицитных специальностей, например, как судостроительной и др.

Все попытки треста найти инженеров, согласных ехать в Мурманск, оставались безуспешными. Положение казалось безвыходным. Биржа труда предложила законтрактовать студентов первого курса специальных учебных заведений, выплачивать им четыре-пять лет стипендию до их окончания и затем, в обязательном порядке, получить их к себе на службу. Но ко времени окончания курса молодыми людьми должна была окончиться и пятилетка, а строить надо было начинать немедленно. Кроме того, тресту нужны были настоящие, ответственные инженеры с солидным стажем.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:06 | Сообщение # 12
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
11. Принудительный труд

На случай второй пятилетки трест законтрактовал молодых людей различных специальностей, но это не спасало положения. Тогда у кого-то из партийцев явилась гениальная идея — обратиться в ГПУ.

Все мы стороной слыхали, что ГПУ торгует специалистами, что оно имело богатейший ассортимент инженеров всех специальностей, но в такую торговлю многие не верили. Управделу, коммунисту Л. Т. Богданову, правление предложило выяснить этот вопрос. Справка дала положительные результаты, и Богданов поехал в город Кемь, где находится управление знаменитого Соловецкого концентрационного лагеря, чтобы заключить сделку. Правление треста поручило Богданову закупить целую партию.

Через несколько дней он вернулся, с успехом выполнив поручение. Но кемские впечатления были слишком сильны и для коммуниста, он не мог удержаться и рассказывал о них даже беспартийным специалистам.

— Представьте себе, там (в управлении Соловецкого лагеря) так и говорят: «продаем», «при оптовой покупке скидка», «первосортный товар», «за такого-то в Архангельске 800 рублей в месяц дают, а вы 600 предлагаете! Товар-то какой. Курс в высшем учебном заведении читал, солидные печатные труды имеет, директором огромного завода был, в довоенное время одним из лучших инженеров считался, и десятилетник по статье 58 пар. 7 (т. е. сослан на каторгу на 10 лет за „вредительство“); значит, работать будет что надо, а вы 200 рублей жалеете». Я все-таки доторговался, они уступили, потому что мы 15 инженеров оптом взяли. Замечательный народ подобрал. Взгляните список: 1) К. - корабельный инженер, один из лучших в СССР, ученый паек получал по третьей категории; 2) Н. - инженер-электрик, был директором электропромышленности в Москве; 3) К. и Э. - архитекторы, проектировщики со стажем. И все как на подбор — за «вредительство», значит, работать будут на совесть.

— Какие же условия этой… «покупки»? — спросил я, невольно понижая голос, до того это звучало чудовищно.

— Купленные находятся в полном нашем распоряжении, — отвечал уже освоившийся с этим управдел, — мы можем назначать их на любую работу и любую ответственную должность. За квалификацию, добросовестность и благонадежность ГПУ ручается и отвечает. Наблюдение за ними ведет местное ГПУ. В случае побега мы не отвечаем. Да ГПУ уверено, что они не сбегут, потому что у них у всех жены и дети, живут они в других городах и все равно что заложники.

— Мы выплачиваем ГПУ за них ежемесячно 90 процентов установленного по договору вознаграждения, а 10 процентов выдаем каждому заключенному на руки, согласно его заработку. Так как мы платим за них не по «тарифной сетке», а гораздо ниже, то в отношении работы они приравниваются к специалистам, работающим без ограничения времени, и мы можем заставить их работать хоть 24 часа в сутки. Их юрист много смеялся, говорит — и кодекс законов о труде не нарушен, так как, получая по спецставке, должны работать как спецы, и вы можете не стесняться с часами работы… Ну и сволочи! — добавил он помолчав и, видимо, вспоминая сцену покупки.

— Неужели и письменный договор заключили?

— Разумеется, разве без договора ГПУ можно верить?

— И в договоре все это написано?

— Конечно. И юрисконсульт визу поставил, и начальник лагерей подписал, и начальник общего отдела. Все по форме.

— А вы «их» видели (их, то есть тех, кого покупают)? — продолжали с жутью допрашивать мы.

— Нет, не посмотрел; совестно, знаете, было. Они предлагали, но я так, по бумагам покупал.

— Значит, они приедут в Мурманск?

— Немедленно, как только мы сделаем первый взнос. У них это просто и живо; они так и говорят: хоть за час до поезда дайте телеграмму, всю партию в два счета отправим, у нас с заключенными разговоры короткие, а сборы недолгие.

— А если они не захотят работать или не подойдут к работе?

— И это предусмотрено. По первой нашей жалобе проданного снимают с работы и отправляют обратно в концлагерь, там ему после этого не поздоровится. Нам же, взамен возвращенного, высылают другого, такой же специальности и квалификации.

— А если у них не будет? Это же крупные специалисты.

— У ГПУ не будет? Что вы, они же любого с воли взять могут, да и «готовых» у них хватает. Лучшие инженеры и профессора на лесозаготовках как лесорубы работают. В каких условиях — слушать страшно. Для них счастье быть проданными, все-таки на свою работу станут и денег хоть немного получат.

— Но как же они жить будут? Мы 500–600 рублей в месяц получаем и не можем здесь концы с концами свести, они же 10 процентов от этого получат, то есть от 20 до 60 рублей в месяц.

— Конечно, не много. Но трест обязан предоставить им помещение для жилья по своему усмотрению; денег, чтобы покупать паек, — хватит. Да вы думаете там, в лагерях, им лучше? Живут же и тут будут жить.

В это время бухгалтер прикидывал, сколько ГПУ может заработать на таких продажах.

— 15 человек, в среднем по 400 рублей в месяц: 400 х 12 = 4 800 х 15 = 72 000 рублей, 10 % скинем на выдачу заключенным, 72 000 — 7200 = 64 800 рублей в год чистых.

— Это у нас, — поучал дальше управдел, — а уж считайте, что ГПУ не меньше 1 000 специалистов в год продает. Бухгалтер прикинул:

— 4 800 рублей в год с человека, всего 4 800 000 рублей. Скинем 800 000 рублей на уплату 10 процентов и покрытие организационных расходов, получим 4 миллиона. 4 миллиончика! А наш трест максимум один миллион даст прибыли. Какой основной капитал требуется, сколько хлопот и риска в случае недолова! Вернейшее дело у них. Забот — никаких, недолова не бывает, налогов не платят. Огребай денежки! Вот это дело!

Покупка эта жутко волновала всех служащих треста. Говорить о ней боялись, но осторожно, один на один, вспоминали и обсуждали. Мы были тогда еще очень наивны и не могли себе представить, какое благо для заключенного в концлагере быть проданным.

В начале 1932 года мне пришлось испытать это на себе. Заключенный в Соловецкий концентрационный лагерь, я был продан, вернее сдан, в краткосрочную аренду на три месяца отделу народного образования в Кеми для чтения лекций на курсах для подготовки ответственных руководителей рыбацких колхозов. Я должен был в течение трех месяцев прочесть четыре курса: ихтиологии, техники рыболовства, промысла морских зверей (все применительно к северному району) и гидрологии Белого моря. Я, кажется, должен был получать 50 копеек за час, но не получал ничего. Тем не менее это было самое мое легкое время на каторге, хотя занятия с рыбаками, иногда едва грамотными, но практически очень опытными в своем деле, требовали совершенно особой изобретательности и умения дать им необходимые знания.

Некоторым специалистам, в виде особой милости, разрешалось даже печатать свои статьи в научных журналах за полной своей подписью. В каком размере они получали гонорар — не знаю.

Купленные «Севгосрыбтрестом» инженеры появились в тресте, когда число служащих было вообще так увеличено, так много появилось новых людей, что для многих они оставались незамеченными. К тому же двое из них заняли должности заведующих отделами — техническим и рационализаторским, то есть являлись начальством. Во главе технического отдела стал купленный инженер К., уже пожилой, но необыкновенно энергичный и деятельный. На нем лежала ответственная работа по руководству ремонтом флота, работой механических и литейных мастерских и электростанции, а также по проектировке громадного строительства, намеченного в этой области. Это был крупный авторитет в области судостроения и машиностроения, и не только трест, но все учреждения и предприятия Мурманска беспрерывно требовали его на консультацию. Его же консультацией пользовались при ремонте иностранных судов, приходивших в Мурманский порт за лесом, доставляемым с принудительных лесозаготовок Соловецкого концлагеря. Иностранцам, имевшим дело с этим авторитетным человеком, несомненно, и в голову не приходило, что это каторжник, десятилетник.

Проектировочное бюро треста в Мурманске было также составлено из купленных инженеров.

Жили «купленные» в построенных трестом новых домах, по два-три человека в крошечных сырых комнатах. Мебели у них не было: наскоро сколоченные «топчаны», то есть дощатые щиты на козлах, вместо кроватей, табуреты, дощатый стол. На работе они были с утра до позднего вечера, потом расходились по своим конурам. Держали они себя очень просто, работали превосходно, никогда ничего о себе не рассказывали и ни о своих «делах», ни о жизни в концлагере не говорили. Расспрашивать их никто не решался, стороной только знали, что у них были семьи и что у некоторых все было дома конфисковано, так что семьи бедствовали и ничем не могли помочь.

Сколько лет им еще предстояло так жить? Страшно было подумать.

Все же продажа была наиболее легкой формой принудительного труда. Другая форма его, которую мне также предварительно пришлось увидеть на службе в «Севгосрыбтресте», была много страшнее.

В связи с пятилеткой требовалось производить в Мурманске большие и разнообразные строительные работы. В частности, было решено построить специальную пристань для погрузки траулеров углем вдали от траловой базы, чтобы избежать проникновения угольной пыли в склады, где хранились рыбные товары, предназначенные для экспорта в Англию. Место для угольной пристани и складов было выбрано в нескольких километрах к северу от города, на восточном берегу залива, у мыса Зеленого.

Спускается Зеленый мыс к заливу высоким и крутым уступом, который надо было взорвать и срыть, чтобы образовать площадку для будущих сооружений. Это требовало больших земляных работ, которые трест решил сдать подрядчику. Частных подрядчиков в СССР нет, и поэтому трест решил не устраивать открытых торгов, а ограничиться рассылкой нескольким государственным строительным конторам технических условий работы, запросив о цене, за которую эти конторы возьмутся выполнить нужные работы.

Неожиданно в числе немногих соискателей выступило ГПУ. В предложении его было указано, что учреждение это берется выполнить работы по цене на 10 процентов ниже наинизшей из предложенных другими претендентами, срок же, поставленный в технических условиях, предлагает сократить. Таким образом, ГПУ оказалось вне конкурса. Отказаться от его услуг трест не мог: ГПУ наблюдает за экономической деятельностью всех предприятий, и если бы трест предпочел другого, более дорогого соискателя, ГПУ, несомненно, притянуло бы его к ответу за «разбазаривание народных денег». Пришлось подписать договор с ГПУ на работы у мыса Зеленого. Не помню суммы этого договора, но выражалась она, во всяком случае, в сотнях тысяч рублей, что и при тогдашней стоимости червонца (примерно 20–30 копеек за рубль) составляло немало.

Кроме подряда в «Севгосрыбтресте», ГПУ взяло еще несколько подрядов в Мурманске, а также вело постройку собственных домов для управления и служащих ГПУ. Мурманск же был одним и, сравнительно небольшим, участком Северо-Западной области, где ГПУ являлось производителем работ. До 1931 года ГПУ было самым крупным заготовителем экспортного леса в Карелии, проводило шоссейные тракты от портов Белого моря к границе Финляндии и вело огромные работы по осушению болот и выкорчевке пней. Начиная с 1931 года, когда под давлением заграничной прессы пришлось отказаться от экспортных лесозаготовок в Карелии, ГПУ перешло к заготовкам дров для Москвы и Петербурга на реке Свири, к постройке Беломорско-Балтийского канала, к рыбному промыслу: на Мурмане — сельди, на Белом море — сельди и семги. (С 1931 года ГПУ было единственной организацией, успешно заготовлявшей семгу для английского рынка.)

В других районах СССР хозяйственная и строительная деятельность ГПУ была еще значительнее. Не буду говорить о ней, так как это завело бы меня слишком далеко.

Секрет дешевизны работ ГПУ ни для кого не тайна: вся работа велась исключительно трудом заключенных. Чернорабочими были и крестьяне, и интеллигенция, многие, как я впоследствии узнал уже в Соловецком лагере, с университетским образованием. Инженерно-технический персонал состоял также из заключенных. В Мурманск чернорабочие и руководящий персонал были доставлены из Соловецкого концлагеря, куда были сосланы за «контрреволюцию» и «вредительство» на срок от 3 до 10 лет. Труд был бесплатный, рабочий день не нормировался: не выполнившие урока, рассчитанного на 16 часов, оставлялись на работе до ее окончания и лишались хлебного пайка и обеда, кроме того, на ночь уже не могли вернуться в барак. «Соцстраха», то есть взносов на социальное страхование рабочих, доходивших для других предприятий до 22 процентов от общей суммы заработной платы, ГПУ, разумеется, не платило. «Прододежды», «спецодежды», обязательной для других предприятий, ГПУ не выдавало: заключенные работали в той одежде и обуви, которые у них уцелели еще со времен ареста, так что многие были босы и полуголы.

Помещением для заключенных, работавших в пределах города, служила деревянная церковь, превращенная руками самих же заключенных в тюрьму: внутри были устроены нары в четыре этажа, кругом церковь была обнесена высоким деревянным забором. Для работавших у мыса Зеленого, заключенными же, из материалов треста были сколочены временные бараки. Таким образом, и жилые помещения рабочих ничего для ГПУ не стоили. Охрана состояла из заключенных — уголовников, бандитов, проворовавшихся и зарвавшихся чекистов и партийцев. Охрана получала лучшее помещение, усиленный паек, форменную одежду. «Вольнонаемных» было всего несколько человек, они получали жалованье.

Работы велись самым примитивным способом, как говорится, «хлебным паром»: все делалось вручную — лопатами, кирками, ломами; механизация не имела смысла при бесплатной рабочей силе в неограниченном количестве.

Единственным расходом был прокорм заключенных, но и это был небольшой расход: основу питания составлял килограмм черного хлеба, выпекавшегося самими заключенными из муки, которая доставлялась правительственными организациями почти даром. Кроме того, полагался «обед» — суп, то есть вода с небольшим количеством крупы, и каша — крупа с большим количеством воды.

Таким образом, почти вся сумма, полученная ГПУ от хозяйственных предприятий, сдававших ему подрядные работы, составляла чистую прибыль.

Жизнь заключенных в Мурманске была мало известна жителям: разговаривать с ними воспрещалось, приближаться к их баракам — также. Первое время их голодный вид, опухшие, исхудавшие лица, лохмотья, босые ноги, возбуждали ужас, потом все, по-обывательски, привыкли. Нервы советских граждан притуплены. У простонародья Мурманска установилась с заключенными даже некоторая деловая связь на почве ремонта разных вещей домашнего обихода — примусов, кастрюлек, сковородок, чайников и проч., порча которых ставила хозяек в совершенно безвыходное положение: новых не было, а старые починить было негде. К моменту вывода заключенных из церкви на работу испорченный предмет издали показывался арестантам и опускался в пустую бочку из-под цемента, валявшуюся на их пути. На другой день предмет возвращался в бочку исправленный, с клочком бумаги, на котором стояла цена работы, всегда поразительно низкая. Деньги также оставлялись в этой бочке.

Как умудрялись заключенные тайно выполнять эти работы, иногда довольно сложные, которые можно было произвести только ночью, это загадка, которую могли разрешить только люди, выученные долгим тюремным опытом и тяжкой тюремной нуждой.

Мой рассказ об этой мурманской тайне никому сейчас не может повредить, потому что после кампании против принудительного труда, поднятой в европейской печати, ГПУ прекратило свою хозяйственную деятельность в тех местах, куда заходят иностранные пароходы и могут, хотя бы случайно, проникать иностранцы, и перевело заключенных из Мурманска на другие работы.

Несмотря на такую изоляцию заключенных, крупные события из их жизни все же становились известными в Мурманске. Первым таким событием был сыпной тиф на Зеленом мысу: грязь и теснота в бараках способствовали невероятно быстрому распространению заразы. Было несколько случаев заболевания и в городе, вызвавших панику. Чтобы локализовать эпидемию, ГПУ переводило заболевших в особые бараки, бросало их там без всякой помощи, и они быстро умирали.

Вторым событием было два побега заключенных. На это можно было решиться только с отчаяния. Местность около Мурманска чрезвычайно трудная для побега: скалистые горы нагромождены хаотически, и ориентироваться среди них почти немыслимо, низины заняты непроходимыми болотами. И все же две группы по четыре заключенных достали лодки, переправились на западный берег Кольского залива и пошли к финской границе. По сведениям мурманских жителей, одну партию изловили лопари, которым обещали по мешку муки за голову; вторая погибла от голода и холода. Пойманных расстреляли.

Третье событие — расстрел заключенного инженера Трестера. Его хорошо знали в Мурманске, так как он руководил постройкой домов ГПУ и пользовался относительной свободой. Говорили, что, когда постройка домов была закончена, Трестера увезли под усиленным конвоем в Кемь. Там ему предъявили обвинение во вредительстве, так как постройка домов была закончена на две недели позже установленного срока, и расстреляли.

Уже в концентрационном лагере я узнал, что сведения эти были неточны: за опоздание с постройкой Трестер был приговорен к году содержания в изоляторе Соловецкого лагеря, но вольнонаемный гепеуст, отвозивший его в изолятор, застрелил Трестера по дороге. Я не помню имени этого чекиста, но он был широко известен своей необычайной жестокостью и частыми беспричинными убийствами заключенных. Обычно такие случаи записывались, как расстрел при попытке к побегу. В Кеми, на территории лагеря, попытка бежать была совершенно неправдоподобной, и говорят, что этого гепеуста в наказание перевели в туркестанский концентрационный лагерь.

Вот все, что знали граждане Мурманска о жизни рабов ГПУ, руками которых осуществлялось социалистическое строительство пятилетки.

Доклад правления треста о «трудностях», встречающихся при выполнении нового плана, возымел свое действие. Так же лаконически, как прежде, задание было увеличено с 70 траулеров до 500, теперь с 500 оно уменьшилось до 300, а улов определялся в один миллион тонн в год. Логика отсутствовала. В наших условиях освоить в назначенный срок 300 траулеров было так же невозможно, как и 500, добыть и обработать 1 000 000 тонн так же немыслимо, как и 1 500 000. Ни одно из возражений при таком изменении не отпадало, план был нарушен в корне, и так же заново надо было строить все береговые сооружения.

Однако директива была так категорична, что надежды на ее отмену ни у кого не оставалось. К тому же приехавший из Москвы председатель правления сообщил, что на 300 траулеров он дал свое согласие в политбюро. Звучало это несколько комично, так как вряд ли политбюро могло считаться с мнением коммуниста такого ранга, и обещание его не делало задание более реальным. Как ни старались коммунисты-правленцы играть в энтузиазм по поводу «грандиозности размаха», выходило это у них плохо. «Пред.» явно вострил лыжи и искал момента, чтобы смыться, а «зам» усиленно писал на нас доносы и заранее выступал на собраниях с нелепыми обвинениями против «спецов». Каждый по-своему готовил себе тыл. Настроение у нас, беспартийных, было тяжкое. Усугублялось это еще тем, что план 1929 года уже был недовыполнен на 10 процентов. Как раз эти 10 процентов были навязаны тресту административным распоряжением, несмотря на все протесты правления. Теперь план оказывался недовыполненным и надо было ждать репрессий. Возражения треста при утверждении плана никого не интересовали, виновных же находили всегда.

В связи с новыми заданиями аппарат треста неимоверно разрастался. Появились два новых члена правления, конечно, коммунисты. Образования они не имели, до назначения в рыбный трест с рыбой, по собственному их признанию, были знакомы только как с закуской к водке. Теперь один из них становился во главе рационализации и механизации всего производства, второй — руководителем строительства траловой базы, то есть, как объявлялось в пятилетке, самой крупной и усовершенствованной рыбопромысловой гавани в мире. Оба перетащили с собой из Петербурга и свой аппарат, начиная от инженеров и кончая машинистками. Эти новые строители бойко ходили по траловой базе, распоряжались, громко критиковали то, что было до них сделано с таким вниманием и трудом, но что теперь мешало строить новую базу по совершенно другому заданию. Наша база, рассчитанная на реальную работу и с успехом ее осуществлявшая, стояла теперь поперек дороги фантастическим планам. Целью новых строителей было не развитие рыбопромышленного предприятия, а самое строительство, как таковое, в дальнейшее они не вникали. К чему теперь был наш завод для медицинского жира, получивший в 1929 году премию на конкурсе промышленного строительства СССР, когда он мог пропустить только 1000 тонн жира в год, в то время как по новому плану, надо было иметь завод не меньше, чем на 15 000 тонн? Они не знали и не хотели знать, что всего два года назад мы держали целый бой с нашими партийцами, которым этот завод казался чрезмерно большим: трест не добывал и 500 тонн жира, — зачем было строить на 1 000. Я привожу это только как пример, в остальном у нас было совершенно то же. И только ли у нас? Газеты чуть не каждый день сообщали о таких же грандиозных увеличениях плана и в других областях промышленности. Программа «Резинотреста» увеличивалась в 10 раз, «Тракгороцентра» — в 8 раз и т. д. Советским газетчикам, а может быть и «руководителям» промышленности, это казалось огромным достижением, мы же прекрасно понимали, что это означает только ломку начатого и уничтожение осуществленного. Пятилетка превращалась в разгром всей промышленности.

Грустно было смотреть, например, на холодильник, который мы начали строить и о постройке которого мечтали столько лет: его ломали, так как запроектированная полтора года назад емкость теперь оказалась ничтожной. Площадка для бондарного завода была заброшена, так как проект его изменялся. Пристани, уже остро необходимые для увеличивающегося количества траулеров, стояли недостроенные, в ожидании новых грандиозных изменений. Невыносимо было видеть весь этот хаос. Я избегал бывать на производстве и постройках и засел безвыходно в своей лаборатории, куда приходил в восемь утра и уходил в одиннадцать вечера.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:07 | Сообщение # 13
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
12. Первые аресты в Мурманске. Отворите! Это ГПУ

Моя квартирка, считавшаяся по Мурманску хорошей, потому что дом был построен несколько лет назад, с его стен не текла вода, под ним не росла плесень и грибы, — все же была далека от благоустройства: печи дымили так, что при топке надо было открывать настежь двери и окна; в полу были такие щели, что если зимой случалось расплескать на полу воду, она замерзала; уборная была холодная, без воды; переборки между моей квартирой и соседними, где ютилось несколько семей служащих треста, были так тонки, что все было слышно.

В моей квартире, как и в других, была одна комната и крохотная кухня. Все мое имущество состояло из дивана, на котором я спал, двух столов, трех стульев и полки с книгами. Семья моя жила в Петербурге, и сидеть одному в такой комнате было невыносимо тоскливо, особенно по вечерам. Выл ветер, стучала в деревянную обшивку дома обледеневшая веревка, протянутая для сушки белья; и все казалось, что кто-то подходит к дому и стучится. Когда было морозно и тихо, в небе играли сполохи — северное сияние; точно в ответ им начинали гудеть электрические провода, то тихо и однотонно, то постепенно усиливаясь и переходя словно в рев парохода. Это действовало на нервы и вызывало бессонницу.

В конце марта в одну из таких ночей я услышал стук и шаги.

«Верно, что-нибудь на пристани случилось и матросы идут будить помощника, заведующего траловым флотом. Никогда нет этому человеку покоя, ни днем, ни ночью».

Прислушался — да, так. Стучат к нему.

Прошло часа два. Кто-то резко постучал в мою дверь. Вставать не хотелось: наверно, по ошибке или пьяный матрос забрел не туда. Нет, стучат. Делать нечего, пошел в одной рубашке к двери.

— Кто там?

— Отворите! — голос трезвый и повелительный.

— Скажите, кто и что нужно?

— Отворяйте!

— Что за вздор ломиться в два часа ночи в чужую квартиру и не желать даже сказать, кто и что нужно.

— Отворите! Это ГПУ, — отчеканили за дверью.

Вошли трое: двое в военной форме ГПУ с револьверами, третий, красноармеец, с винтовкой, и я перед ними в одной ночной рубашке и в туфлях.

— Оружие есть?

Я рассмеялся: не ношу же я оружие под рубашкой.

— Нет.

Я дал им обыскать мое платье, оделся и сел посреди комнаты на стул. Красноармеец с винтовкой прислонился у притолоки, а двое уполномоченных ГПУ приступили к обыску.

Я наблюдал их с интересом. Чего они ищут? Перерыли мой стол, где было много рукописей, черновиков, заметок, в которых разобраться они не могли. Все это, довольно аккуратно, положили на место. Видимо, бумаги их не интересовали. Перерыли и перетрясли все мое белье и платье. Выгребли золу из еще горячей печки.

«Что за дикая фантазия? — думал я. — Что можно спрятать в печку, когда она только что истопилась?»

Перерыли постель, перетряхнули книжки. На полке было несколько мешочков с крупой и сахаром, полученным в кооперативе, они старательно пересыпали все содержимое мешочков.

«Что они ищут? Просто любопытно даже, что можно так искать, — продолжал я размышлять. — В одной комнате, где почти нет вещей, два человека возятся уже скоро четыре часа, причем не читают бумаг».

Мне это надоело, я перестал следить за ними и с грустью думал, что если меня заберут сейчас, я не смогу дать знать жене, она будет мучиться и беспокоиться, а меня будут таскать по тюрьмам, не знаю где и сколько времени.

Наконец, один из них обратился ко мне с вопросом:

— Не найдется ли у вас топора?

— Зачем вам?

— Надо пол поднять, — ответил он деловито.

Это меня развеселило. Все же курьезно: вломиться ночью в дом к ученому, пересыпать какие-то мешочки, вытаскивать горячую золу из печки и в результате ломать пол в казенном доме.

— Найдется! — Я сам принес им топор из кухни. — Пожалуйте!

Но тут решимость их, к моей большой досаде, пропала. Посоветовавшись, они решили пола не ломать. Жаль, после пола можно было бы сломать печку или стены.

На этом сеанс кончился. Написали акт с указанием, что «при обыске ничего обнаружено не было», и ушли. Меня не забрали. Я ничего не понимал.

Было 6 часов утра. Что теперь делать? Только когда они ушли, меня охватили волнение и злоба.

— Идиоты! Сволочи! — выругался я громко и плюнул. — Ну что им надо было? Что за дурацкая комедия?

Спать не хотелось, только дрожь пробирала от бессонной ночи. Водки бы выпить. Заглянул на полку — нет. Развел примус, чтобы согреть чаю. Как только примус зашумел, кто-то тихонько стукнул в дверь, — сосед по квартире.

— Не спите? Можно?

— Заходите, очень рад. Чай вот развожу, — водки нет, а я замерз.

— Разрешите, я принесу. Самому выпить хочется. Ночь не спал.

Вернулся с поллитровкой.

— Простите, маловато на двоих-то будет.

— Сойдет. Меня извините: закуски нет никакой.

— Какая закуска? Мы по-мурмански — соленым язычком.

В Мурманске часто сидели без еды, доставать которую было очень трудно, и жители, выпив, сыпали соли на язык и острили насчет такой закуски.

После водки и горячего чая стало теплее и спокойнее. Сосед решился заговорить.

— У меня ночью-то «гости» были. — Он посмотрел на меня вопросительно.

— У меня тоже были — только что ушли. Четыре часа возились, видите, какой беспорядок.

— У всех в нашем доме были, кроме Данилова, к партийцам, видимо, не ходят… У меня комната, сами знаете, совсем пустая, — кровать да табуретка, так пол подымали. Часы серебряные забрали. Я их в 1910 году в Норвегии купил. У Василия Ивановича фуфайку шерстяную старую забрали, у его жены — чулки вязаные. Говорят, — контрабанда, заграничные вещи. Он-то боялся, молчал, а женка очень обиделась, не хотела отдавать, говорит, какая контрабанда, когда чулки в прошлом году в таможне, на аукционе куплены, а фуфайку мужу три года назад в тресте выдали. Все равно забрали. Мне на часы квитанцию дали. — Он показал. — Как думаете, за часы-то мне ничего не будет? Все знают, что часы у меня еще до войны были.

На меня этот рассказ подействовал благотворно: может быть, и на самом деле контрабанду ищут. Глупо это, конечно, и грубо до последней степени, но живем мы в порту, приходят иностранные пароходы с углем и солью, контрабанда возможна. И обыск был такой странный: ни одной бумажки у меня не забрали, стол, полный рукописей, проглядывали небрежно. Эх, мнительность советская…

Увы, через несколько часов я уже знал, что оптимизм мой был напрасен. Ночью были арестованы член правления треста С. В. Щербаков и заведующий траловым флотом К. И. Кротов. Обыски были у всех беспартийных служащих, давно работающих в тресте, продолжались всю ночь, и гепеусты большей частью держались очень грубо; в двух случаях поднимали полы.

Не было сомнения, что мурманское ГПУ затевает крупное «дело». Тщательность обысков и ломка полов были инсценировкой, которая должна была показать, что у ГПУ есть таинственные, тяжкие улики против тех, у кого был обыск, а многочисленность обысков, — что дело будет идти о целой «организации». Арест фактических руководителей всей промысловой и плановой работы показывал, что ГПУ не собирается стесняться. В СССР все знают, что не надо иметь никакой вины, чтобы попасть в тюрьму, поэтому все думали только о том, когда придет их очередь, и это еще больше дезорганизовывало работу. Оставалась слабая надежда, может быть, искусственно поддерживаемая в себе каждым, что эти аресты и обыски производились по инициативе мурманского ГПУ и что, когда дойдет до Москвы, оттуда прикажут прекратить затею, пагубную для дела.

Между тем ГПУ вело свою работу. Служащие треста по очереди вызывались на допросы, и хотя ГПУ брало с допрашиваемых подписку о неразглашении и грозило за болтливость Соловками, содержание допросов быстро становилось известным и через несколько дней все знали, что ГПУ ищет «вредительства». Допрашивались не только беспартийные, но и коммунисты. Перед ними раскрывались широкие возможности свести с любым из нас счеты, кого угодно столкнуть с дороги и сделать на нашей гибели карьеру. Они не стесняясь рассказывали друг другу, и понемногу всем становилось известным, как они «помогают ГПУ раскрывать вредительства». Схема допросов этих «свидетелей» была ясна.

Вопросы ставились им приблизительно в таком порядке:

— Допускаете ли вы мысль о том, что в тресте могло быть вредительство?

Обычно допрашиваемый коммунист без запинки отвечал, что допускает это вполне.

— Могла ли быть антипролетарская или антисоветская психология у спецов? Могли ли, следовательно, они быть вредителями?

— Безусловно, товарищ следователь, психология у спецов антипролетарская и вредителями они могли быть вполне, — следовал ответ.

Эти общие положения заносились в протокол, и затем следователь переходил к угрожающему тону и по адресу «свидетелей».

— Помните, товарищ, что может следовать за ложные показания. Несмотря на вашу партийность, за это полагается суровая кара. Ваши показания занесены в протокол, может быть, вы подтвердите их фактами?

Бедняга попадает в такое положение, когда он и рад бы возвести на спецов что угодно и боится, не пришлось бы за это ответить. Тогда следователь, видя полную готовность партийца подписать что угодно, помогает ему выйти из положения конкретными вопросами, на которые ждет утвердительного ответа.

— Не вызывается ли вредительской деятельностью Кротова недолов прошлого года?

— Совершенно правильно, товарищ, — радостно подтверждает свидетель.

— Не задерживал ли он намеренно траулеров в порту?

— Да, товарищ, безусловно, задерживал.

Так между следователем и партийным свидетелем устанавливается полный контакт, и таких «показаний» ГПУ могло получить и получало сколько считало нужным. Их давали не только коммунисты, но и некоторые беспартийные, большей частью из страха и под непосредственной угрозой ареста.

Говорили, например, что нужные ГПУ показания дал один из старых капитанов Ш. Для ГПУ это было особенно ценно, так как показания коммунистов само ГПУ расценивает дешево, а это был беспартийный спец, много лет работавший в тресте. Капитан этот был тяжело болен психически, дважды с ним были припадки безумия во время плавания, и судно оба раза возвращалось в порт под командой его помощника. В лечебницу его не принимали за недостатком места, и правление, во внимание к его прежним заслугам дало ему работу на берегу. Он считал себя несправедливо обиженным, так как в свою болезнь не верил, припадков не помнил и желал плавать. ГПУ он боялся панически.

Мне передали следующий его разговор с одним из его товарищей, тоже старым капитаном.

— Как же тебе не стыдно было так показывать?

— А что мне было делать, если ГПУ приказывает? Самому под расстрел за них становиться? Да и дело ли, что меня от работы оттирают? Вот теперь пусть вспомнят, как старика обижать.

Безнадежность положения заключалась еще в том, что от «свидетелей» требовались не реальные факты, а психологическое толкование самого обычного поступка с умозаключением, что поступок этот мог иметь целью нанесение вреда.

Если только свидетель категорически не отрицал самой возможности вредительского намерения, а хотя бы высказывал сомнение, ГПУ заносило это в протокол, как подтверждение вредительства.

В этом общем состоянии безысходности и мерзости, расползавшейся все шире, настал и мой черед. Я получил утром повестку явиться в шесть часов вечера в ГПУ. Известил об этом председателя треста и возможно большее количество служащих, надеясь, что в случае моего исчезновения это известие, благодаря этому, скорее дойдет до жены. Сколько людей в СССР, уйдя из дома с такой бумажкой, больше никогда назад не возвращались. Домой в Петербург мне удалось послать с оказией только коротенькую записку, в которой я сообщал об арестах и обысках, предупреждая таким образом о возможности моего ареста.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:08 | Сообщение # 14
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
13. Мой первый допрос

Медленно шел я к стоящему на высоком берегу одноэтажному длинному, как барак, дому ГПУ. Вокруг него, как и у других домов Мурманска, забора не было; грязь такая же, как всюду. Перед домом среди вонючих помойных ям рылись свиньи.

Прихожая, или комната для дежурных, разделена низкой перегородкой, за которой сидят двое в красноармейской форме. Один деятельно крутил ручку допотопного телефона, всегда бывшего в неисправности, второй зевал и лениво разглядывал меня.

— Вам кого?

Протянул ему молча повестку.

— Обождите.

Сел на скамью, уныло смотрю, как медленно движутся стрелки на стенных часах. Дежурные говорят о выдачах в кооперативе. Наконец, подходит красноармеец.

— Давайте!

Пропустил меня вперед и ввел в коридор. Арестован я уже, или это у них такой общий порядок водить под конвоем? Коридор широкий, грязный, темный. Справа ряд дверей с висячими замками — камеры. Здесь сейчас С. В. Щербаков и К. И. Кротов, люди, которые, может быть, заслуживают наибольшего уважения в тресте.

У одной из дверей в конце коридора конвойный останавливает меня. — Обождите. — Слегка стучит в дверь, вводит в кабинет следователя.

Грязные тесовые стены, некрашеный пол, два стола, три стула. За одним из столов сидит женщина. «Опять ждать, — подумал я, — верно, стенографистка».

Мне и в голову не пришло, что следователем может быть женщина; меня удивило, когда она обратилась ко мне со словами:

— Товарищ Чернавин, садитесь, нам надо много о чем с вами поговорить.

Она указала мне на стул перед ее столом. Лампа с абажуром была направлена прямо мне в лицо, следовательша сидела в полумраке. Это была худая маленькая женщина лет тридцати, брюнетка, бледная, с резкими чертами лица, очень большим неприятным ртом. Перед ней лежали две начатые пачки скверных папирос «Пушка». Она беспрестанно курила и бросала окурки на пол. Руки были тоже противные — белые, плоские, с неприятной дрожью.

На допросе в ГПУ я был впервые и с большим любопытством следил за всем. Поведение следовательши казалось мне смешным и странным, хотя она, по-видимому, очень старалась, когда меня допрашивала. Она то говорила искренним, задушевным голосом, изображая на лице симпатию и участие, то вдруг устремляла на меня испытывающие, пронизывающие, демонические взоры, то изображала негодование и угрозы, то переходила опять же на нежность. Позже я узнал, что так вообще допрашивают все следователи ГПУ, — это «особая» школа, очень напоминающая приемы скверного трагического актера на любительской или провинциальной сцене.

Это было бы очень смешно, если бы я не понимал ужаса безысходности своего положения, не сознавал, что я вполне в руках этой болезненной женщины.

Содержание допроса казалось мне не менее странным, чем его внешняя форма. Допрос длился шесть часов, и следователи дважды сменяли друг друга. Второй следователь, высокий латыш в военной форме, был дубоват, бесцветен и неречист. Из шести часов допроса, около четырех все вопросы вертелись около следующей фразы: «Тем хуже для них, задумали вздор, ну и пусть лезут на рожон».

Кто сказал эту фразу, когда, при каких обстоятельствах? Я этой фразы не помнил и так и не узнал, откуда она взялась.

— Как вы расцениваете эту фразу, — спрашивает меня следовательша, — вы не видите в ней вредительства?

— Вредительства? — спрашиваю я недоуменно.

— Разумеется. А вы думаете, что такую фразу можно оценивать иначе? Это очень интересно от вас слышать.

Это произносится с явной угрозой по моему адресу.

— Не понимаю. Мне эта фраза ровно ничего не говорит. Я не знаю даже, о чем идет речь: кто сказал? при каких обстоятельствах? По какому поводу?

— Напрасно, товарищ Чернавин, вы уклоняетесь от ответа, — говорит следовательша со злой игрой в голосе.

— Я не могу отвечать на вопросы, которых не понимаю.

— Вы превосходно понимаете, что лицо, сказавшее эти слова (я его пока не называю), разумело под «вздором» — пятилетку, которую «задумала советская власть».

— Откуда же я мог узнать? — спрашиваю я, мучительно стараясь вспомнить, не я ли сказал эти слова. Нет, не может быть, чтобы я это сказал. Кто же мог это сказать? Может быть Мурашев, коммунист и председатель треста. Он одно время не стеснялся насчет пятилетки.

— Теперь вы можете сказать, что это вредительство? — продолжает настаивать она.

— Позвольте, почему же это вредительство?

— Так это хорошо, по-вашему?

— Я этого не говорил.

— Значит, плохо? Отвечайте, хорошо это или плохо? — настаивает она раздраженно.

— Ну, извольте: говорить, что пятилетка вздор, — это плохо.

— Только «плохо»? Я думаю, это преступно. Молчу.

— Так вы не видите в этом вредительства? — не отвязывается она.

— Не понимаю, как можно искать вредительство по фразе. Я полагаю, что вредительство есть действие, направленное в ущерб народу, а не фраза, вырванная из разговора, неизвестно кем и при каких обстоятельствах сказанная.

— Прекрасно! Как вы хорошо знаете, что такое вредительство! — восклицает она с дьявольской иронией. — Но мы дойдем и до дела. А элементов предательства вы в этой фразе не видите?

— Нет.

— Товарищ Чернавин, — меняя вдруг угрожающий тон на вкрадчиво-дружеский. — Мы вас высоко ценим, как специалиста, и искренне желаем вам блага. Я не советую вам отпираться. Видите, — указала она на толстую папку, лежавшую на столе, — это дело вашей жены. Если вы будете искренни и поможете нам, мы это дело просто ликвидируем; если же нет, если будете продолжать, как начали сегодня, мы его пустим в ход, и тогда пеняйте на себя.

«Какая бессмыслица, — думаю я про себя, — дело моей жены в Мурманске. Она была здесь раз, год назад. Всего десять дней, никого здесь не знает, ни с кем не виделась. Очевидно, что никакого „дела“, касающегося ее здесь быть не может, даже в ГПУ, а тут ее папка, в которой не меньше ста листов».

Я пожал плечами в ответ на эту угрозу.

— Я ничего не утаиваю и говорю совершенно искренне. Скрывать мне вообще нечего.

Бесконечный разговор о вредительской фразе так и остается неоконченным.

Следовательшу сменяет следователь — латыш. Он меня почти ничего не спрашивает, но чрезвычайно многозначительно и методично перечисляет мне собранные за десять лет существования государственной рыбной промышленности на Севере ошибки и неудачи, мнимые и действительные. Большая часть их относится к тому времени, когда не существовало еще и треста. В 1920 году было затерто льдами зверобойное судно, в 1921 году за зверобойное судно, купленное кем-то в Норвегии, было уплачено, по мнению ГПУ, дороже, чем следовало. Надо сказать, что «Севгосрыбтрест» зверобойных операций вообще никогда не вел, и непонятно было, как это может к нему относиться.

В 1925 году поймали сельди якобы меньше, чем следовало; в 1927 году одно время не работала одна из электрических лебедок, в 1929 году траулеры треста ловили в январе треску в районе Гольфстрима, а, по мнению ГПУ, надо было искать в это время рыбу в районе Медвежьих островов и т. д.

Говорил он медленно и подробно, заглядывая в какие-то листы, исписанные разными почерками от руки, видимо доносы или «показания» разных лиц. Тон у него был такой, как будто он меня хотел сразить каждым из этих фактов.

— Видите, какой материал у нас собран? Конечно, мы понимаем, что на производстве возможны неудачи и ошибки, но это же целая система. Совершенно очевидно, что это результат обдуманных вредительских действий.

Следовательша вернулась, и они продолжали допрос вдвоем.

— Позвольте, — не могу выдержать я, — неужели общий результат работ треста не говорит, что вредительства никакого не было? Трест непрерывно растет, уловы увеличиваются, простои траулеров в порту уменьшаются, трест имеет реальную прибыль, которую сдает государству, и все это огромное дело создано на пустом месте. О каком вредительстве тут может идти речь? За десять лет существования государственной рыбной промышленности на Севере вы насчитали не больше десяти «ошибок». Некоторые из них просто непонятны. Что значит, например, что в январе 1929 года траулеры ловили не там, где нужно? Для того чтобы направить траулер не туда, где находится рыба, надо, чтобы капитан и команда судна были в стачке с «вредительской» администрацией, и чтобы команда, ради «вредительства», отказалась от премиальных, которых она при плохом улове не получает. Кто может поверить такому «вредительству»?

— Товарищ Чернавин, мы оперируем только строго проверенными фактами и в данном случае мы имеем показания компетентного товарища, — говорит укоризненно следовательша.

— Я не знаю таких компетентных людей, которые могли бы давать указания нашим капитанам, где искать рыбу, — возражаю уже несколько раздраженно.

— Я вам их вызову, — предупредительно говорит следовательша, — это научные работники океанографического института, сотрудники профессора Месяцева. У меня в папке имеется их сообщение о намеренном направлении трестом судов не в тот район, куда следовало.

— Это вздор. Я прекрасно помню, что в январе 1929 года наши траулеры превосходно промышляли. О наличии рыбы у Медвежьих островов мы слышали помимо океанографического института, из английской промышленной газеты, капитанам было об этом сообщено, но они не пошли туда, имея хорошие уловы гораздо ближе.

— Да, мы это проверили, но научные сотрудники Океанографического института, — мрачно бубнит латыш, — института, учреждения, возглавляемого профессором-коммунистом товарищем Месяцевым, в специально для нас написанном сообщении дают твердые указания, что если бы суда ловили в это время у Медвежьих островов, улов был бы лучше, они также определенно указывают, что сделано это было намеренно, с вредительской целью.

— Не думаю, что они могли это точно знать, — говорю я сдержанно. — Их судно «Персей» имеет трал, годный только для зоологических сборов, определить же густоту косяков рыбы можно только промышленным тралом.

Фигуру Месяцева я хорошо себе представлял. Он был широко известен своей крайней беспринципностью, поразительным цинизмом и полной беззастенчивостью в использовании чужих материалов. Его связь с ГПУ также не была тайной. Успех его научной карьеры зависел от партийного билета, заменившего ему научную диссертацию.

— Может быть, вы найдете время изложить нам письменно ваши соображения о работе океанографического института? — любезно предлагает следователь. — Как вы относитесь, например, к определению институтом запасов Баренцева моря?

— Я пока незнаком с тем, что сделано институтом в этом направлении, — отвечаю я уклончиво, думая про себя, что меня на этом не поймаешь и доносов меня писать не заставишь.

— А вы лично как относитесь к возможности в Баренцевом море, предположенного планом количества рыбы? — спрашивает меня следовательша, пристально глядя.

Видимо, это центральный пункт допроса, который берегли под конец. Очевидно, меня будут обвинять в «неверии» в пятилетку. Основанием же к этому послужило мое заявление в правление треста о необходимости изучения «сырьевой базы», то есть запасов рыбы в Баренцевом море, прежде чем приступать к строительству 500 или 300 траулеров.

Не буду описывать подробно этой части допроса, такой же мелочной и пустой, как и другая. Меня, наконец, отпустили, потребовав, чтобы на последний вопрос я ответил письменно, и прочитав мне, как напутствие, следующее наставление:

— Нас удивляет ваше упорство, желание во что бы то ни стало кого-то защищать и замазывать чужие ошибки, чтобы помочь нам выяснить промахи треста. Мы вас ни в чем не обвиняем, но вы должны на деле доказать нам искренность и преданность советской власти, чтобы мы могли убедиться, что вы решительно отмежевываетесь от вредителей. Мы ждем от вас важных разъяснений, которые, надеемся, вы дадите нам по собственному побуждению. Мы даем вам время подумать. Можете позвонить по телефону, и в любой день, в любое время мы вас примем. Мы не хотим вас стеснять и мешать вашим занятиям.

Затем с меня взяли подписку о неразглашении допроса и отпустили.

Была ночь; весенняя, северная, прозрачная и морозная. Тут только я почувствовал страшное утомление и чувство давящей безысходности. Отвратительная грязь и мерзость, от которой не очиститься, не выйти.

Когда наутро я вошел в кабинет председателя треста, коммуниста Мурашева, он энергично крутил ручку телефона и кричал в трубку:

— Алло! Вы мне мешаете говорить! Каждый раз, как вы подсоединяетесь, чтобы подслушивать, вы меня разъединяете с абонентом! Вы слышите, товарищ! Да отвечайте, что вы секреты разыгрываете! Если у ГПУ нет монтера, чтобы наладить аппарат для подслушивания, я пришлю своего из треста. Нет, безнадежно! — Он бросил трубку и повернулся ко мне. — Черт побери! Со времени арестов не могу пользоваться телефоном, включается подслушиватель и ничего не слышно. Добрый день. Расскажите, как вчера исповедовались. Не бойтесь, через стенку не слышно.

— С меня взяли подписку о неразглашении.

— Пустяки, я же не разболтаю. О чем спрашивали? Меня не поминали?

— Поминали, и довольно часто, — намеренно лгу я, думая, что это, может быть, и заставит его энергичнее нажать в Петербурге и Москве на Мурманское ГПУ.

— О чем спрашивают? — говорит он несколько обеспокоенно.

— Интересуются постройкой судов и вашими поездками за границу, — жму я в самое его больное место.

— Подлецы. Вот бы их, мерзавцев, на хозяйственную работу. Надо ехать в Питер. Всю работу срывают, весь аппарат разладили. Все только и думают, и говорят, что об арестах и допросах, никто не работает. Черт знает что такое. А вам придется ехать в Москву: на днях вас вызывают в «Союзрыбу» по вопросу о плане.

— ГПУ не пустит меня.

— С ГПУ вопрос согласуем.

Через несколько дней после этого разговора и двух новых вызовов в ГПУ и допросов, совершенно аналогичных описанному, я действительно выехал в Москву.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:09 | Сообщение # 15
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
14. Москва

Я ждал дня отъезда из Мурманска с крайним нетерпением. На допросах в ГПУ мне грозили репрессиями за «неискренность», то есть отказ писать ложные доносы, и я опасался, что мне не дадут уехать. Даже сидя в вагоне, я не был уверен, что меня не арестуют перед самым отъездом, — это один из обычных приемов ГПУ. Но вот свисток, и поезд медленно тронулся. Перед окном мелькают убогие постройки; не доезжая барака ГПУ, поезд замедляет ход, и из него выпрыгивает гепеуст, производивший в почтовом вагоне выемку писем для перлюстрации. Это последнее впечатление Мурманска. Поезд прибавляет ход, и я уже спокойно располагаюсь на своем месте. Ехать до Петербурга двое суток; в это время я, во всяком случае, на свободе. В Петербурге меня вряд ли арестуют на вокзале, значит, я еще увижу жену и сына. Много ли надо советскому гражданину? Я чувствовал себя в эту минуту почти счастливым.

Из Мурманска я уезжал со смутной надеждой, которая была там у всех нас, что в Москве можно будет найти защиту против безобразия, творимого мурманским ГПУ. Я был уверен, что коммунисты, возглавлявшие «Союзрыбу» — Главное управление рыбной промышленности СССР, — знают арестованных так хорошо и столько лет, что не могут подозревать их в преступлениях; кроме того, они, несомненно, должны были понимать, как губительно отражаются эти аресты на деле. Я не ждал от них человеческого или просто честного отношения к сослуживцам, но думал, что, заботясь о пользе дела, они должны попытаться найти достаточные связи в ГПУ в Москве, чтобы умерить безумное рвение мурманских гепеустов.

В Петербург мурманский поезд должен был прийти по расписанию в девять часов утра, московский уходил вечером. Я мог рассчитывать только на эти несколько часов между поездами, чтобы побывать дома, но мурманский поезд всегда опаздывал и мог сократить эти часы до минимума. На мое счастье, поезд опоздал на пятнадцать часов, то есть ровно настолько, чтобы не попасть на московский поезд, и таким образом я мог пробыть дома целые сутки.

Невеселые ждали меня вести. От жены я узнал о массе арестов среди интеллигенции в Петербурге и в Москве. Аресты шли бессмысленные и жестокие: сажали и старых, и молодых, и тех, кто до революции имел имя и положение, и тех, кто только что выскочил из Советского ВУЗа. Сажали тех, кто сторонился политики, и тех, кто принимал самое рьяное участие во всех большевистских политических кампаниях, тех, кто занимался чистой наукой, и тех, кто работал в промышленности.

Сидели историки, среди них несколько человек мировой известности, много музейных деятелей, инженеров самых разных специальностей, врачей; кроме того, как всегда, шли аресты среди духовенства и бывших военных. Никакая специальность, ни имя не спасали от преследования. Единственный общий признак, по которому, видимо, брали людей, была их интеллигентность. Не было сомнения, что это был поход против культуры. Два года назад всему миру была объявлена «ликвидация кулака, как класса», теперь шла очередь интеллигенции. Наше положение было, может быть, хуже крестьянского. Крестьянин мог бросить дом, хозяйство, уйти в город или другую губернию, превратиться в пролетария и затеряться в толпе себе подобных. Мы не могли этого сделать: наш капитал и имущество — наши знания, развитие и культура — продолжали оставаться предметом зависти и ненависти большевиков, в какое бы положение мы ни попадали. «Раскулачивать» нас можно было, только отняв жизнь. Может быть, поэтому борьба против интеллигенции ведется большевиками с еще большей жестокостью, чем против крестьян.

Дома у меня обыска не было. Действия ГПУ всегда непонятны; в Мурманске перетряхнуть у меня все мешочки с крупой, выгрести золу из печки, а в Петербург, на настоящую квартиру, и не заглянуть. Но я был уверен, что рано или поздно, придут. Только бюрократизмом и крайней неповоротливостью аппарата ГПУ можно было объяснить этот «промах». Я внимательно осмотрел свой стол, — старые письма, фотографии, рукописи. Казалось, ничего, даже с точки зрения ГПУ, нельзя было усмотреть подозрительного, но я сжег все, даже детский альбом, — пускай не попадается в грязные лапы ГПУ.

Проезд из Петербурга в Москву не представлял затруднений: вечером уходили три поезда, которые прибывали в Москву утром. Вокзал был в порядке, в поездах было много мягких и несколько «международных» вагонов; можно было получить постельное белье, чай с белыми сухарями, которые давно исчезли из продажи. Основная масса пассажиров состояла из служащих, едущих для докладов и совещаний; нередко встречались и иностранцы. Для них-то, в значительной степени, и поддерживался порядок. Когда проезжал какой-нибудь особо знатный иностранец, вокзал декорировался даже пальмами и лавровыми деревьями, которые исчезали так же быстро, как всякая декорация.

Москва. Еще два-три года назад на вокзале вереницей стояли портье из гостиниц, предлагая «свободные номера», у вокзала длинным рядом чернели такси. В 1930 году ни тех, ни других уже не было. Получить номер в гостинице стало почти невозможно, искать такси — никому не приходило в голову: все стремились воткнуться в трамвай и найти ночевку у знакомых, хотя бы на стульях или на сундуке.

Мне надо было попасть к моему другу В. К. Толстому, на Зубовскую площадь. Москва всегда волновала меня своим особым, только ей свойственным колоритом. Как ни стараются большевики уничтожить все специфически московское, им до сих пор не удалось стереть ее лица. Красные ворота еще были целы, хоть и предназначены к слому. Мясницкая — все такая же, только ближе к центру движения столько, что пешеходы не помещаются на тротуарах и захватывают часть мостовой. Трамваи переполнены до отказа, и совершенно непонятно, как еще люди протискиваются в них и выходят, где им нужно, но масса жаждущих остается на всех остановках, не имея возможности втолкнуться. Езда же по улицам сравнительно ничтожна: иногда протрусит уцелевший извозчик на худой кляче с такой пролеткой, что вот-вот рассыплется, промчатся с оглушительными гудками казенные автомобили. Как ни хвалятся большевики моторизацией, даже в Москве автобусов очень мало, и за такси надо охотиться, потому что они разобраны по учреждениям, и на стоянках никогда ни одного не бывает.

Первое социалистическое строительство можно видеть на Лубянской площади, где все огромное пространство между Мясницкой и Лубянкой занято старыми и вновь выстроенными зданиями ГПУ. Никогда и нигде охране не отводилось такого видного, центрального места, не затрачивалось таких колоссальных сумм на строительство такого рода учреждений. Здесь же помещается и огромная «внутренняя тюрьма» ГПУ: она скрыта внутри квартала, огорожена другими зданиями ГПУ, и иностранцам никогда не догадаться, какое страшное место находится в самом центре Москвы. ГПУ недостаточно Бутырок, вмещающих пятнадцать тысяч человек, подследственных ГПУ, потребовалось выстроить поближе новую, огромную внутреннюю тюрьму, оборудованную по последнему слову техники, где при помощи этой техники ведется и дознание.

Москвичи с интересом следят через окна трамвая за огромными очередями у некоторых магазинов.

— Что дают?

— Водку. Видишь, все с бутылками, без посуды не продают.

— Закуску бы лучше какую дали. Пей без шамовки, — говорит кто-то мрачно.

Иверской часовни нет — снесена, но на стене бывшей Городской Думы оставалась надпись, вызванная когда-то соседством этой часовни:

«Религия — опиум для народа». Вряд ли многие из народа понимали, при чем тут «опиум», но изречение прославилось бойким переводом французского корреспондента — «La religion est l'opinion du peuple», которое он привел в доказательство, что большевики не преследуют религиозных убеждений.

В Кремлевских стенах наглухо закрыты ворота и охраняются чрезвычайными караулами. Изредка ворота распахиваются, чтобы пропустить правительственный автомобиль, тогда мельком видна пустая, вымершая площадь Кремля. За крепкими стенами и штыками скрывается «народное» правительство, волей которого лучшие люди страны сидят за другими крепкими стенами, охраняемые часовыми и штыками.

Университет и Румянцевка не только целы, но тщательно отремонтированы, особенно с фасадов, — показ заботы о культуре. Храм Спасителя тогда еще был цел, но уже обречен. За ним, на противоположном берегу Москва-реки, у самого «Болота», гигантское здание еще в лесах — «Дом правительства». Пока он строился, назначение его менялось несколько раз, архитектора и пожарную команду расстреляли, так как однажды загорелись леса. Перед «Домом правительства» строится новый каменный мост: набережная завалена кусками мраморных плит, заготовленных на московских кладбищах, местами можно прочесть остатки надписей: «похоронен…», «здесь покоится…», «дорогой, незабвенной…», «Упокой…». Предполагается, что это должно пойти на будущее украшение площади.

На Пречистенке, в особняке Ф. В. Челнокова, еще цел «Толстовский музей», в особняке Морозова — «Музей новой французской живописи», в который влита и Щукинская коллекция. Часть картин продана. Москвичи уверены, что и этот простоит недолго, последует за ликвидированными музеем фарфора, музеем мебели в Нескучном, музеем 40-х годов на Собачьей площадке и другими. Полоса советского либерализма и эстетизма кончилась.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:11 | Сообщение # 16
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
15. В. К. Толстой
Останавливался я в Москве всегда у В. К. Толстого, с которым мы вместе выросли и дружили с детства. Работали мы в одной специальности, которой я увлекся еще в юношеские годы, и это сближало нас еще больше.

Несмотря на громкую фамилию, Толстой не был ни графом, ни даже дворянином, потому что отец его был воспитанником «Воспитательного дома». ГПУ и Крыленко совершали сознательный подлог, когда, объявляя о расстреле В. К. Толстого, причисляли его к дворянам. Метрика отца была в бумагах расстрелянного, но прокурор республики не затруднял себя элементарной добросовестностью.

Я хорошо знал всю их семью. Отец В. К. Толстого был врачом и не имел других средств к существованию, кроме тех, которые ему давала его скромная служба. В семье росло пятеро ребят, воспитание которых поглощало все средства, зарабатываемые отцом. В доме никогда не было даже сколько-нибудь приличной обстановки, ничего, кроме кроватей и необходимых столов и венских стульев.

В. К. Толстой, еще студентом, начал работать по ихтиологии; после же окончания университета (петербургского), эта работа стала специальностью, и он сразу выдвинулся, как серьезный исследователь и научный работник. Даже в ранних, небольших статьях он выделялся самостоятельностью мысли и далеким от трафарета методом. После революции он с таким же увлечением и любовью отдался практической работе широкого масштаба и восемь лет был директором государственной рыбной промышленности Азовско-Черноморского и Северного районов. Огромное количество напечатанных им за это время статей по вопросам рыбоведения ярко свидетельствуют о том, что он не оставлял исследовательской работы и что бюрократизм, зараза, широко распространяемая большевиками, совершенно его не коснулась. Ему приходилось читать и спорадические курсы на факультете рыбоведения Петровской сельско-хозяйственной академии.

В 1929 году, когда фактическое руководство рыбной промышленностью перешло из «Союзрыбы» к Политбюро, что решительно вело эту промышленность к гибели, В. К. Толстому с большим трудом удалось оставить работу в «Союзрыбе» и перейти к научной работе в научный институт рыбного хозяйства.

Отдаваясь работе с огромным увлечением и искренностью, В.К. Толстой не был способен хитрить или подлаживаться к требованию момента. С огромной настойчивостью, умом и знанием подходил он к вопросу планирования рыбной промышленности, терпеливо и упорно пытаясь внести мысль и разумные ограничения в опыты большевиков в этой области.

Он приходил в самое искреннее отчаяние, когда партийные директивы нарушали все созданное таким трудом и грозили сорвать работу промышленности своими невыполнимыми требованиями. Совершенно не думая о том, как это будет истолковано «комячейкой» и «принято коммунистическим начальством», он шел к этому начальству и настойчиво доказывал безумие их предписаний и вред, который они наносили делу. К людям он относился так же искренно и честно и не мог себе представить, что коммунисты подходят ко всему прежде всего с точки зрения личной карьеры и благополучия и готовы предать все и вся, только чтобы не быть заподозренными в несогласии с постоянно меняющейся, но тем более требовательной «генеральной линией» партии.

Когда большевики изменили пятилетний план Севера и запроектировали безумную добычу в 1 500 000 тонн, В. К. Толстой проделал, по заданию научного института, огромную и чрезвычайно интересную по методу работу, в которой на основании промысловых записей за ряд лет, и изучения около 40 000 подъемов трала выяснил очевидную невыгодность работы в ограниченном участке Баренцева моря больше, чем 125 траулерами. Когда В. К. Толстой сделал доклад об этой работе в институте рыбного хозяйства и затем в техническом совете «Союзрыбы», ни один из присутствовавших коммунистов ему не возражал. Какую надо было иметь смелость, чтобы прочесть такой доклад, показывает то, что много коммунистов не решились даже прийти на это заседание. Как можно присутствовать на докладе, который явно отвергает директиву, данную Политбюро, и который признает установку Политбюро утопичной и неосуществимой. Те же коммунисты из научного института и «Союзрыбы», которые не могли уклониться от присутствия на докладе, прекрасно понимали невыполнимость правительственных заданий и, может быть, надеялись, что доводы В. К. Толстого заставят уменьшить задание, но они молчали: из них никто не возражал, но никто и не поддерживал докладчика. Когда «Союзрыба» была обвинена в оппортунизме, они выдали В. К. Толстого с головой, чтобы самим остаться целыми. Как я убедился впоследствии на допросах в ГПУ, именно эта работа В. К. Толстого была фактически главным обвинением против него.

Жил В. К. Толстой одиноко и чрезвычайно бедно. Ему приходилось помогать родным, и себе он отказывал во всем. Даже во времена НЭПа у него никогда не было денег, чтобы хоть по-советски, прилично одеться, и он добродушно сам подсмеивался над своими драными ботинками.

Тем не менее прокурор республики Крыленко расстрелял его, имея наглость лгать в печати, что В. К. Толстой, начиная с 1924 года получал тысячи от «мировой буржуазии» в оплату его вредительства.

Когда, после расстрела, гепеусты приехали на грузовом автомобиле конфисковывать его имущество, то и эти чрезвычайные грабители были смущены — все имущество крупного специалиста, «продавшегося иностранному капиталу», состояло из коротенького диванчика, на котором он умудрялся спать, простого стола и стульев.

К большой моей радости, я застал В. К. Толстого дома. Оказалось, что Институт рыбного хозяйства перешел с «непрерывки» на «прерывку», и этот именно день оказался свободным. Я стал сейчас же с нетерпением расспрашивать его о том, что предпринимается в Москве для освобождения Щербакова и Кротова.

— Милый мой, — говорил Толстой, — мы как будто все сделали, что можно, но разве их поймешь? Фрумкин, хоть и большой коммунист, переведен за «оппортунизм» с должности зам. наркомфина СССР в председатели «Союзрыбы», то есть с понижением. Он сам всего боится. Крышева (старший директор рыбной промышленности) ты знаешь, он из дворян, в партии с 1927 года, положение его нетвердое, и он панически боится ГПУ. Они будто говорили с Микояном, — этот в ГПУ свой человек; им будто обещали, что Щербакова и Кротова освободят. Между тем всюду идут аресты. Говорят, К. К. Терещенко (известный специалист рыбного дела и ученый-ихтиолог) арестован в Баку. Много арестовано на Дальнем Востоке, идут аресты в Астрахани. В Москве, в «Союзрыбе» арестован Б. Патрикеев, может быть потому, что он бывший военный. Фрумкин только что вернулся с Дальнего Востока и нашел, что там все благополучно. А теперь там идут аресты, и он не вмешивается в это, будто это его, непосредственного начальника этих лиц, не касается. Творится что-то совершенно непонятное. А что будет в конце года: во всех районах, как и у вас, сломали пятилетку, утвержденную в 1928 году, и дали совершенно невыполнимое задание. На Дальнем Востоке, например, включили в программу постройку 200 траулеров, когда там есть только один, который только что пришел из Германии. Там неизвестно ни одной рыбной банки, никто не знает, где и какую рыбу будут ловить, неизвестно даже, в каком море: в Японском, Охотском или Беринговом. Их положение много хуже вашего. Там ни японцы, ни американцы, никто еще никогда траулерами не промышлял, а мы уже строим 200 траулеров. Ни людей для них нет, ни пристаней, ни базы, а приказано строить во что бы то ни стало.

— Но что же делать, как помочь Щербакову и Кротову? — настаивал я.

— Попытайся поговорить сам с Крышевым.

— Он же подлец, ты сам знаешь.

Я рассказал ему подробно об арестах, обысках, допросах в Мурманске, о роли, которую, по-видимому, играет в этом Месяцев, директор Океанографического института.

В. К. Толстой впадал во все более мрачное состояние. Мы были искренне рады друг другу и должны были говорить о таких ужасных вещах.

— Как же промысел? — спросил он меня с отчаянием.

— Плохо. Отсутствие руководителей дает о себе знать. И знаешь, что Гашев, зампред, придумал для успешности выполнения задания? Треску солить с головами: это увеличивает выход товара на 25 процентов, и таким образом трест может выполнить план, а что потребителю придется выбрасывать голову, на которую пойдет и соль, и тара, — это все равно.

— Обязательно расскажи об этом Крышеву и Фрумкину! — вдохновился Толстой.

— И не подумаю. Фрумкина я не знаю, но воображаю, что это за гусь, а Крышева знаю достаточно: он мне поддакнет, а при случае сам изобразит меня в ГПУ вредителем. Чем меньше иметь дело с этими господами, тем лучше.

— Если коммунисты здесь ждут моего доклада, то тем более очевидно, что делать его не надо. Сказано и написано уже столько, что самый крепколобый большевик должен понять, что ни 500, ни 300 траулеров строить нельзя. Поверь, что и Крышев, который знает дело, и Фрумкин, который, говорят, неглуп, понимают не хуже нас с тобой, что это задание невыполнимо, что оно может погубить все траловое дело. Убеждать их нечего. Им нужно про запас, чтобы спецы возражали против плана и обосновывали его невыполнимость. Если их станут обвинять в оппортунизме, неверии в пятилетку и прочем, они воспользуются нашими словами, чтобы сказать, что это спецы ввели в заблуждение, и мы поплатимся за это Соловками, если же Политбюро опомнится и решит играть назад, что рано или поздно будет, так как план этот с треском провалится, они этот материал выдадут за свой. Для этого им и мой доклад нужен. Последи за ними, когда ты приводишь доводы о невыполнимости плана, они сочувственно тебе улыбаются, с интересом слушают, но сами молчат. У меня нет никакой уверенности в том, что после этого они, на всякий случай, не сообщают в ГПУ.

Толстой спорил, огорчался, считал, что я несправедливо отношусь к людям только потому, что они коммунисты.

— Я знаю, — говорил он, — что ты не любишь Крышева и не веришь ему, но ты увидишь Фрумкина, в нем чувствуется большой ум и административный талант. Он прекрасно разбирается в деле и в людях. Начал он в «Союзрыбе» с явным предубеждением против нас, а теперь этого совершенно нет: он несколько раз говорил при нас Крышеву, что с таким прекрасным аппаратом знающих и искренно преданных делу специалистов ему еще не приходилось работать. Меня он до сих пор вызывает к себе из Института рыбного хозяйства, а с Н. А. Ергомышевым, после поездки с ним вместе на Дальний Восток, прямо подружился.

Бедный Толстой. Месяца через два-три Фрумкин выдал на расстрел его, Ергомышева и всех других и, разъезжая по митингам, утверждал, что убежден в их «вредительстве».

На другой день я вместе с Толстым направился к Крышеву в «Союзрыбу». Кончался второй год пятилетки, но план развития северной промышленности все еще пересоставлялся ввиду постоянно вносимых изменений. Составление этого плана в назначенный срок было явно невыполнимо. Однако по невероятной глупости так называемого «Кости» Сметанина, коммуниста, директора Института рыбного хозяйства, этот институт взялся за дело, не имея при этом сколько-нибудь подготовленного аппарата. «Союзрыба», центральное административное учреждение, подозревала, что институт с работой не справится, и решила выйти из затруднения, назначив меня председателем комиссии по составлению этого плана. Я отказался наотрез.

— Кто же может руководить этой работой? — настаивал Крышев. — Лучше вас никто не знает тралового дела и рыболовства Севера.

— Вы сами превосходно знаете, — отвечал я, пристально глядя на него, — что с этой работой мог бы справиться один С. В. Щербаков. Извлеките его из тюрьмы и это дело будет исполнено самым сведущим и добросовестным человеком.

— К сожалению, этот вопрос отпадает, — сказал он недоброжелательно.

В. К. Толстой не выдержал и вмешался:

— Вы видите, кто же может работать в таких условиях, когда таких работников, как Щербаков, обвиняют во вредительстве и держат в тюрьме.

— Я уверен, что Щербакова скоро освободят, вам же совершенно нечего опасаться ареста, — стал любезно убеждать Крышев, изменив тон, так как ему необходимо было мое согласие.

— Подумайте, каждый день кого-нибудь сажают, — продолжал Толстой, — работа становится совершенно невозможной.

Крышев стал уверять, что Щербакова должны освободить, что с Кротовым, хотя и хуже, так как он бывший рыбопромышленник, но «дела» и против него никакого нет, и вообще арестов больше не будет, об этом не стоит и думать; можно работать совершенно спокойно.

Несмотря на его любезности и заверения, я твердо отказался от предложенного мне назначения и согласился только остаться в Москве для консультации. Это меня устраивало, так как я не хотел возвращаться в Мурманск.

Через несколько дней мне пришлось говорить с Фрумкиным, и я мог вполне оценить его двуличное отношение к делу.

Он просил меня помочь составить сложный расчет квалифицированной рабочей силы, необходимой для тралового промысла на севере. Причем предложил мне исходить из числа 125 траулеров к концу пятилетки.

— Разве задание в 300 траулеров отменено? — не скрыл я от него своего удивления.

— Нет, но мне нужен, на всякий случай, вариант, — ответил он с видимым неудовольствием.

Очевидно, наряду с официальным он стряпал второй — неофициальный план «на всякий случай», так как был уверен в провале правительственного задания. Спрашивается, если зам. наркома, ярый коммунист, руководитель всей рыбной промышленности, не смеет честно заявить, что задание невыполнимо, а потихоньку, из-под полы припасает свой планчик не меньше, в то время как сам ведет огромнейшие расходы по официальному «большому» плану, какой может быть толк от такого планирования и каких результатов можно ждать от такого руководства промышленностью?

В этой трусости Фрумкина было настоящее вредительство. Тут ГПУ могло бы получить действительные факты бессмысленных трат огромных сумм заведомо напрасно. Но Фрумкин, готовивший из-под полы план на 125 траулеров, остался цел, Толстой же, открыто выступавший с этим, расстрелян.

Справку я составил, но с заголовком, что этот вариант составлен по распоряжению начальства «Союзрыбы», чтобы он не мог воспользоваться им против меня в ГПУ.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:11 | Сообщение # 17
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
16. Перед процессами
Лето 1930 года было тревожное. Неудачный эксперимент пятилетки резко сказывался. Продуктов становилось все меньше, даже в Москве, снабжавшейся вне всякой очереди. Из продажи исчезали все необходимые для жизни предметы: сегодня галоши, завтра мыло, папиросы; совершенно исчезла бумага. В булочных не было хлеба, но разукрашенные торты, по очень высокой цене, красовались во всех витринах кондитерских. Купить белье и обувь было немыслимо, но можно было приобрести шелковый галстук и шляпу. В гастрономических магазинах были только икра, шампанское и дорогие вина. Голодный обыватель все злей смеялся над результатами «плана»; рабочие же обнаруживали недовольство иногда резко и открыто. Нужны были срочные объяснения.

Казенное толкование голода и все растущей нищеты было такое: недостаток продовольствия и предметов широкого потребления — результат роста платежеспособности и спроса широких масс трудящихся; повышение культурного уровня рабочих и бедняцко-середняцких масс крестьянства. Это на все лады повторялось казенной печатью и разъяснялось рабочим. Называлось это — «трудности роста».

Вопреки очевидности большевики упорно твердили, что выполнение пятилетки идет блестяще, гораздо быстрее, чем предполагалось; полагалось, что количество вырабатываемых товаров сказочно быстро растет во всех областях промышленности, и именно этим необыкновенным успехом объясняются эти «трудности роста». Но объяснения эти могли казаться убедительными только заезжим иностранцам или заграничным читателям большевистских газет.

Так, официально сообщалось, что хлопка, сахарной свеклы и других культур выработано в 1930 году вдвое больше, чем в довоенное время, между тем в продаже не было хлопчатобумажных тканей, а сахар был величайшей редкостью и драгоценностью. Особенно щедро обещалось увеличение производства всех жизненных благ в 1930–1931 годах.

В тех же газетах наряду с победными хвастливыми статьями печатались, однако, самые мрачные сообщения о «прорывах» на всех фронтах: угольном, металлургическом, лесном, резиновом, химическом, обувном и т. д. Объяснялись прорывы злой волей-вредительством отдельных специалистов, кознями чуждых элементов, бюрократизмом старорежимных чиновников.

Больным местом стали очереди, которые выстраивались всюду, где еще что-нибудь продавалось, и растягивались на целые кварталы. В поисках козлов отпущения ГПУ распустило слух, подхваченный всеми газетами, о грандиозных злоупотреблениях с заборными книжками, то есть карточками, по которым производится выдача продуктов. Масса управдомов Москвы и Петербурга были арестованы в августе 1930 года, но продуктов от этого больше не стало, беспорядок в управлении домами сделался удручающим, и — редчайшее явление в практике ГПУ — большинство управдомов было выпущено.

Острый недостаток мяса объяснялся «невыполнением директив XVI партсъезда», вредительством ветеринаров, якобы делавших свиньям отравленные прививки, и пр.

О недостатке овощей ежедневно печатались статьи и заметки с кричащими заголовками: «Овощные безобразия», «Овощи гибнут по вине заготовителей», «Кто тормозит снабжение овощами?», «К ответственности за антисанитарное хранение овощей и заготовку пищепродуктов» и т. д. Действительно, овощей не хватало в августе, когда, казалось бы, все огороды должны были быть полны ими. Но газеты не упоминали, что весной этого года все более или менее значительные огороды были отобраны у «частников»; кооперативные же артели и прочие новые организации, сформированные по приказу и принуждению, с делом справиться не могли.

В рыбной промышленности положение было катастрофическое. Не было ни людей, ни орудий лова, ни судов, ни материалов. И вопреки всему этому, партийные и правительственные органы резко увеличивали планы лова, чем окончательно срывали возможность сколько-нибудь удовлетворительного выполнения задания.

Рецепты, которыми предлагалось исправлять положение, были поистине большевистские.

7 августа 1930 года было опубликовано постановление Совнаркома СССР о мерах по усилению добычи рыбы.

Пункт первый: обязать вести всю работу в ударных темпах и недолов весны покрыть осенью.

Далее шло 17 пунктов в этом же роде. Изумителен был последний, 17-й пункт.

«В два месяца разработать меры для глубокого лова и улучшения переработки рыбы; принять меры к мелиорации и рыборазведению».

Подпись — Рыков.

Для выполнения плана строительства «Известия», от 11 августа, рекомендовали: усилить самокритику, соцсоревнование и ударничество, оживить партийную и профессиональную работу. В это время не хватало буквально всех строительных материалов, а гвоздей, стекол, леса, цемента и железа не могли достать крупнейшие организации.

Во всех передовицах всех газет рекомендуется при всех обстоятельствах принимать следующие главные меры: «драться за всемерное развертывание встречного промфинплана», «развивать соцсоревнование и ударничество», а также «сквозные бригады», «оперативно-плановые» «группы», «рационализаторские бригады», «налеты легкой кавалерии» и проч., до бесконечности.

Под этими мерами, предлагаемыми правительством и бойкими газетчиками, скрывалось, в сущности, следующее.

«Ударничество», то есть сверхурочные работы голодных, истощенных людей.

«Встречный план», то есть безответственное увеличение заданий, и без того невыполнимых из-за недостатка рабочей силы и отсутствия необходимых материалов для лова и обработки рыбы.

«Бригады», «кавалерии» и проч. — такое же безответственное вмешательство вдело абсолютно невежественных, но крайне самоуверенных комсомольцев, которые сами не работают, но занимаются «самокритикой», падающей на тех, кто бьется в самых тяжких затруднениях.

Кроме этих фраз принимались и другие меры, которые вели к еще большему развалу промышленности. Это были аресты специалистов всех рангов и категорий, во всех отраслях промышленности, на «местах», в провинции и в центре. Аресты велись такими темпами, что казалось несомненным, что ГПУ решило выполнить свою пятилетку тоже ударными темпами, в два года, и что кто-то там выдвигал свой встречный план, который осуществляется без задержек, насколько хватало тюрем.

Газеты об арестах извещали редко, но все знали, что за заголовками «Кто тормозит снабжение овощами?», «Что дремлет прокуратура?» и проч. скрываются аресты десятков и сотен людей.

Арестованы были все сколько-нибудь значительные электрики, химики, историки, специалисты по резине, агрономии, почвоведению и проч. В августе был арестован почти весь Госплан во главе с первым заместителем председателя проф. Осадчим, который в шахтинском процессе выступал в качестве общественного обвинителя.

Таким образом, к осени 1930 года, то есть к концу второго года пятилетки, страна была доведена до такого недостатка всех предметов потребления, людской силы и всего необходимого, что не только нельзя было развивать строительство, но и вообще сколько-нибудь нормально жить и работать. Всем было очевидно, что взятые темпы невыполнимы и губительны. Между тем правительство, вместо того чтобы, осознав это, остановиться и искать разумного выхода из положения, стремилось с истеричным надрывом и упрямством еще ускорить взятые темпы, прикрываясь заведомо ложными цифрами фиктивных «достижений» и «побед». Злобу, накопившуюся от сознания собственного бессилия и провала, оно направляло на крестьянство и ту часть специалистов, которая работала наиболее активно. Все они были объявлены виновниками голода и вообще всех неудач, и власть пыталась натравить на них рабочих, недовольства которых она боялась больше всего. Рабочие остались к этому равнодушны. Крестьянство было разгромлено. Специалисты убиты или сосланы на каторгу. Страна под победные клики «выполнения» и «перевыполнения» доведена до полной нищеты и катастрофического голода.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:13 | Сообщение # 18
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
17. Аресты в Москве
Во всем чувствовалась подготовка к каким-то событиям.

Коммунисты и спецы, близкие к коммунистам, занимавшие видные посты в рыбной промышленности, бежали из Москвы. Еще весной В. И. Мейснер, бывший начальник «Главрыбы», человек, близкий к большевикам, больше коммунист, чем сами коммунисты, «по собственному желанию» оставил место директора Научного института рыбного хозяйства в Москве и уехал в экспедицию на Каспийское море.

Член правления «Союзрыбы», коммунист М. Непряхин, неожиданно ушел из «Союзрыбы».

Крышев, коммунист, бывший старшим директором рыбной промышленности с самого начала революции, также уехал из Москвы.

Заместитель директора Института рыбного хозяйства, так называемый «Костя» Сметанин, спешно устроил себе командировку за границу.

Что-то чуяли эти люди или, вернее, что-то знали о готовящейся гибели их товарищей, и чья-то заботливая рука отводила их от места, предназначенного к обстрелу.

Перед уходом Крышев успел напечатать в «Известиях» 2 августа 1930 года интервью, явно предназначенное для ГПУ, в котором, не называя, но достаточно прозрачно намекая, доносил на М. А. Казакова, обвиняя его в потворстве частновладельческому промыслу и в том, что, проводя охранительные мероприятия по лову рыбы, он злостно препятствовал развитию рыбной промышленности. Крышев знал, что в советских условиях ответить на такую клевету невозможно и что она может быть очень опасной. Действительно, обе эти вины были представлены ГПУ как факты «вредительства», и М. А. Казаков был расстрелян. Возможно, что этот донос был своего рода взяткой, которую Крышев давал ГПУ, чтобы ему самому дали возможность вовремя отстраниться от дела, которое он возглавлял столько лет и за которое, казалось бы, первый должен нести ответственность.

В том же номере «Известий» красный профессор, коммунист И. Месяцев, определял на основании «научных» изысканий, что пятилетка, запроектированная для северной рыбной промышленности, вполне правильная и что траулеры до сих пор отлавливали не более пяти процентов рыбных косяков. Кроме того, он дал в «Союзрыбу» телеграмму, что запасов рыбы только в промысловом участке Баренцева моря не менее 15 миллионов тонн. Эти «открытия» давали ГПУ материал считать «вредителями» всех, кто говорил о невыполнимости пятилетки на Севере.

Удар был направлен главным образом на В. К. Толстого, который и был расстрелян.

Вскоре начались аресты в «Союзрыбе» и Научном институте рыбного хозяйства.

В научном институте первым был арестован семидесятилетний И.Г. Фарманов, ученый специалист института и профессор Петровской сельскохозяйственной академии.

Случилось это так, как всегда бывает в СССР.

Специалист не приходит на службу. Наиболее мнительные из сослуживцев сейчас же начинают беспокоиться. Оптимисты успокаивают.

— В чем дело? Может быть, просто заболел? Телефонируют домой. Оттуда отвечают невнятно — прийти не может.

Значит, ясно — арестован. После этого все говорят о нем с опаской, обходят его пустой стол, который один напоминает, что человек еще жив и не вычеркнут даже из списков служащих. Его жена или мать тщетно дежурят у закрытой двери коммунистического начальства в наивной вере найти в его лице заступника за арестованного в ГПУ.

— Он же знал мужа столько лет, бывал у нас, не может быть, чтобы он ничего не сделал…

После ареста И. Г. Фарманова (лето 1930-го) я ничего о нем не слышал, и только летом 1931 года в Соловецком концлагере узнал, что и он тут же, на Поповом острове, сослан на десять лет по делу «48-ми». Ни в газетах, ни в «показаниях», ни в приговоре имя его не упоминалось. Там же я узнал, что в первые же дни в тюрьме у него отнялись ноги, что «судили» его заочно и, не предъявив никакого обвинения, сослали в каторгу на десять лет. На этап его отправили прямо из тюремной больницы, вынеся на носилках. В ссылке он не вставал, его мучили частые сердечные припадки, положение его было таково, что смерть могла наступить в любую минуту, и тем не менее его держали в Кеми в тюремной больнице, лишая последнего, что у него еще могло быть в жизни: возможности умереть не в ужасном тюремном одиночестве.

Вслед за арестом И. Г. Фарманова аресты пошли один за другим и в «Союзрыбе», и в Научном институте рыбного хозяйства. Ходили слухи о разгроме всех рыбных трестов на местах.

В научном институте одним из первых был арестован ученый специалист П. М. Фишзон, превосходный знаток экономики рыбного хозяйства. Спокойный, сдержанный, преданный работе, он совершенно не касался политики, избегая даже самых обычных разговоров на политические темы. Через несколько дней был арестован его брат И. М. Фишзон, один из виднейших работников «Союзрыбы». В противоположность брату, он был живым, бьющим энергией; человек этот буквально сгорал на работе, не жалел своих сил и не считался с туберкулезом, который его подтачивал. Я встретил его накануне ареста. Он был удручен арестом брата, думал только о нем, а не об опасности, которая могла грозить и ему. Оба они были убиты в один день — день роковой для русского рыбоведения — 24 сентября 1930 года. Я не сомневаюсь, что «показания» их, опубликованные 24 сентября, — поддельны.

Аресты не прекращались. Как только наступала ночь, «черные вороны» (огромные закрытые автомобили ГПУ) с визгливым ревом носились по всей Москве. Чтобы меньше бросаться в глаза терроризированному населению, ГПУ изобрело новую систему работы «черных воронов»: с наступлением ночи они рассылались по милициям и там скрывались по дворам. Агенты ГПУ расходились, собирая свои жертвы, и приводили их поодиночке. Набрав человек тридцать, они буквально наполняли ими автомобиль, и «черный ворон» несся на Лубянку во внутреннюю тюрьму или в Бутырки, выгружал добычу и спешил назад за следующей партией.

Остававшиеся на свободе не только не замечали за собой слежки, но и могли свободно передвигаться по СССР. Так, В. К. Толстой в августе 1930 года уехал в командировку в Баку, где пользовался такой свободой передвижения, что при желании мог бы бежать в Персию. В его отсутствие ГПУ являлось на его квартиру для обыска и ареста, не зная, что он в служебной командировке. ГПУ не следило за «государственным преступником, связанным с международной буржуазией», не опасалось, что он может скрыться, не торопилось его задерживать после возвращения в Москву, где он продолжал работать в научном институте до самого своего ареста 12 сентября — за 12 дней до расстрела. И даже в эти последние дни Фрумкин, начальник «Союзрыбы», по-прежнему постоянно вызывал его для советов. А в это время в ГПУ уже были сфабрикованы «показания» от 9 сентября, в которых Толстой объявлялся организатором и руководителем вредительства в Северном и Азовско-Черноморском районах.

С. Д. Шапошников, инженер и ученый специалист научного института, наиболее крупный в СССР специалист по устройству холодильников в рыбном деле, должен был выехать в Америку для изучения холодильного дела. ГПУ выдало ему разрешение на выезд, но схватило его на вокзале и расстреляло через две недели, забыв даже поместить в «показаниях» его имя. В списке расстрелянных вместо указания его вины сообщалось только следующее: «инженер, бывший владелец холодильного предприятия».

11 сентября я встретил М. А. Казакова. Он спросил меня:

— Вы не боитесь за себя? Почти все видные специалисты рыбной промышленности арестованы, а вас коммунисты крепко любят. За несколько часов до ареста, за несколько дней до казни, ему не приходило в голову, что и он может быть арестован: Казаков работал по линии управления рыболовством и не имел прямого отношения к рыбной промышленности.

В один из этих же дней был арестован профессор М. И. Назаревский (сослан на десять лет в Соловецкий концлагерь) и несколько позже А. А. Клыков, известный специалист в области товароведения.

Одновременно шли аресты среди специалистов «Союзрыбы», так что в половине сентября в обоих этих учреждениях работать, в сущности, было некому. В «Союзрыбе» аппарат был «орабочен», то есть вместо специалистов посажены рабочие. В научном институте стояли пустые столы: в некоторых кабинетах не осталось ни одного человека. Оставшиеся бродили, с минуты на минуту ожидая ареста.

Коммунистическое начальство тоже потеряло голову, и когда я в категоричной форме потребовал, чтобы мне дали отпуск, я получил согласие и мог уехать в Петербург, хотя работать в Москве было некому.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:19 | Сообщение # 19
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
18. Сорок восемь

Что я пережил после этих арестов до расстрела всех моих товарищей, у меня нет ни сил, ни умения передать… Я знал, что стою над бездной, знал, что ничего не могу сделать. За мной также не было никакой вины, как за всеми арестованными; оправдываться нам было не в чем, и потому положение было безнадежное. То, что я еще был на свободе, было случайностью, объяснялось неаккуратной работой московского ГПУ, у которого я, как провинциал, не стоял в списках. У меня не было никакой надежды на сколько-нибудь благополучный исход, потому что, лишая страну всех видных специалистов, ГПУ несомненно действовало по директиве или с согласия Политбюро. И все же я был поражен, когда 22 сентября прочитал в газете:
«Раскрыта контрреволюционная организация вредителей рабочего снабжения», — огромными буквами и затем несколько мельче, но все еще крупным шрифтом:

«ОПТУ раскрыта контрреволюционная, шпионская и вредительская организация в снабжении населения важнейшими продуктами питания (мясо, рыба, консервы, овощи), имевшая целью создать в стране голод и вызвать недовольство среди широких рабочих масс и этим содействовать свержению диктатуры пролетариата. Вредительством были охвачены:

„Союзмясо“, „Союзрыба“, „Союзплодоовощ“ и соответствующие звенья аппарата Наркомторга.

Вслед за этой точной формулой начинаются самые нелепые противоречия, как с официальным наложением сути процесса, так и в показаниях профессора Рязанцева с показаниями остальных участников «организации».

В изложении ГПУ «организация», во главе которой стоял профессор Рязанцев, охватывала мясо, рыбу, холодильное и плодоовощное дело, между тем из показаний профессора Рязанцева ясно, что он ничего не знает об организации в рыбной, консервной и плодоовощной промышленности. Страну он собирался лишить только мяса, подобрал «костяк» «вредителей», только имевших отношение к мясным предприятиям. Все это странно совпадает с передовицей «Известий», хотя в то же время явно противоречит декларации ГПУ.

Далее ГПУ сообщает, что эта организация «является ответвлением вредительской организации Кондратьева — Громана», но «показания» профессора Рязанцева явно противоречат этому. В «показаниях» этих говорится совершенно ясно, что организация создана мясной фирмой «Унион» и действует самостоятельно.

ГПУ указывает, что во главе организации стояли два лица — профессор Рязанцев и профессор Каратыгин, — между тем Рязанцев, перечисляя «костяк» организации не только не упоминает о Каратыгине, но и указывает, что его ближайшим помощником, «бывшим в курсе всего вопроса», был В. П. Дроздов, а не профессор Каратыгин.

Надо иметь в виду, что ни одного настоящего доказательства существования организации в деле нет, нет и ни одного документа, подтверждающего это. Существуют только «добровольные признания» — «показания» нескольких лиц, которые через два дня после опубликования их «показаний» были расстреляны. ГПУ все концы дела прятало в воду.

Сделаем попытку проанализировать далее эти показания.

«Фотергил предложил мне на первое время десять тысяч фунтов стерлингов, я его предложение принял», — говорит профессор Рязанцев. Следовательно, по крайней мере один раз («на первое время») от английской фирмы «Унион» в 1924 году он получил огромную сумму — десять тысяч фунтов стерлингов. Что же он с ней сделал?

Можно утверждать, что тайно разменять такую сумму на червонцы в условиях СССР невозможно. Но эта сумма была получена только «на первое время», то есть можно думать, что англичане платили еще. Кому же были отданы эти деньги? Неужели ГПУ не поинтересовалось этим? В дальнейшем имеется об этом только одно упоминание — в «показании» профессора Каратыгина, от 14 сентября, где сообщается, что профессор Рязанцев сказал ему, что у него, Рязанцева, есть пятьдесят тысяч рублей для оплаты вредительской работы и что деньги получены от английской фирмы «Унион».

В этом же «показании» говорится, что Рязанцев дал ему полторы тысячи рублей, а через некоторое время еще тысячу. «Таким образом, — резюмируется в показаниях профессора Каратыгина, — за свою вредительскую работу я получил от профессора Рязанцева всего две с половиной тысячи рублей».

По показаниям Рязанцева денег было десять тысяч фунтов стерлингов. В показаниях же второго «главы» этой организации пятьдесят тысяч рублей, то есть по официальному курсу сумма вдвое меньшая. Никакого объяснения этому противоречию в «материалах» нет, нет также указаний о дальнейшей судьбе этих денег. Сообщается только о двух с половиной тысячах, якобы полученных Каратыгиным за его пятилетнюю вредительскую работу, что составляет около сорока рублей в месяц. Отбросив моральную сторону дела, посмотрим, возможно ли, чтобы профессор Каратыгин соблазнился такой суммой? Кроме чтения курса, что одно должно было его обеспечивать, профессор Каратыгин занимал должность заместителя председателя научно-технического комитета при Наркомторге СССР. Несомненно, что по этой должности он не мог получать менее пятисот рублей в месяц. Несомненно также, что, занимая эту должность и будучи выдающимся специалистом холодильного дела, профессор Каратыгин мог, при желании, иметь приработок, гораздо больший его основного содержания, участвуя в проектировке новых сооружений и при этом ничем не рискуя.

Совершенно невероятно, чтобы в этих условиях старый профессор, шестидесяти восьми лет, соблазнился сорока рублями в месяц и не только продал свое имя, но и в течение пяти лет подвергал себя ради этих денег беспрерывному риску быть разоблаченным и, разумеется, расстрелянным.

Что такое сорок рублей в СССР? Каждый год реальная ценность советских денег падает; ко времени процесса десятирублевый золотой царского времени можно было с трудом купить за сто пятьдесят — двести рублей, следовательно, сорок советских рублей равнялись двум-трем золотым рублям. Вот сумма, за которую старик-профессор, занимавший выдающийся пост и вполне обеспеченный службой, решился, по его «признанию», продаться «иностранным капиталистам», в течение пяти лет рисковать жизнью, а на шестьдесят девятом году жизни пошел под расстрел…

Кто этому поверит?

В недавнем деле инженеров компании «Виккерс» повторялась та же история с деньгами.

Так, управляющий московской электрической станции инженер Крашенинников «сознался» в получении от компании «Виккерс» взятки за вредительство в размере пятисот советских рублей. Крупный инженер-электрик Зорин — тысячи рублей, председателя «Электроимпорта» инженера Долгова «соблазнили» тремя тысячами рублей и т. д. В 1932 году эти деньги представляли еще меньшую ценность, чем в 1930 году, и могли равняться нескольким пудам ржаной муки.

Надо думать, что ГПУ вынуждено прибегать к таким «расценкам» при фабрикации вредительских процессов, так как отчеты о них читаются за границей. Тут ГПУ попадает в круг противоречий, созданных искусственным курсом червонца. Иностранцы при приезде в СССР меняют свои деньги по официальному курсу и получают за фунт стерлингов меньше червонца, за доллар — меньше двух советских рублей, то есть буквально копейки. Для того чтобы оставить иностранцев в счастливом заблуждении о высокой стоимости червонца, товары им отпускают в особых магазинах — «Торгсинах», где они могут купить все что угодно и по очень низким, но валютным расценкам. Очевидно, чтобы не смущать иностранцев, этот официальный курс червонца принимается ГПУ и при оценке «вредительской» работы, при этом нарочито «забывают», что эти деньги в руках тех, кому ГПУ приписывает их получение, имеют совсем другую, ничтожную ценность. Получается нелепость, бьющая в глаза гражданам СССР, зато для иностранцев сохраняется видимость правдоподобия. Если бы ГПУ решило при фабрикации «вредительских» процессов с участием тысяч высококвалифицированных вредителей оценить «покупку» этих специалистов иностранными фирмами сколько-нибудь реально, пришлось бы оперировать десятками миллионов рублей. Тут обнаружилось бы неправдоподобие с другой стороны. В СССР, где все в руках государства, никакое тайное общество не могло бы сколько-нибудь тайно оперировать такими суммами, и так же очевидно, что никакая иностранная фирма не могла бы такие деньги тайно ввезти в СССР и расходовать, не проводя по книгам.

Несомненно, что опыт 1930 года, когда ГПУ несмело и неопределенно выступило с заявлением, что английская фирма «Унион» перевела на вредительство крупную сумму — десять тысяч фунтов стерлингов «на первое время», был явно неудачен. В дальнейшем ГПУ предпочло оперировать гораздо меньшими суммами — двадцать пять тысяч рублей от рыботорговой фирмы Ванецова (в том же процессе) — и затем снизило суммы подкупов до смешного, как в процессе английских инженеров.

Кроме указанного вопроса о деньгах, «показания» профессора Каратыгина сводятся к тому, что вовлечен он был во «вредительскую» организацию профессором Рязанцевым в 1925 году и состав ее знал только со слов Рязанцева, но при этом он называет Эстрика С. Г., Денисова И. И., Петрова и Тихоцкого К. П., то есть не упоминает Левандовского и Дроздова, указанных Рязанцевым, но говорит о Петрове и Тихоцком К. П., которых не называет Рязанцев, так что состав «костяка» получается иной. Деятельность этой группы он определяет так: «Организация стремилась путем торможения холодильного дела доказать правительству СССР необходимость привлечения иностранного капитала», то есть и он, второй «руководитель» организации, ничего не знает о вредительстве в рыбном, консервном и плодоовощном деле.

Совершенно неожидан и непонятен конец показания профессора Каратыгина: «Кроме того, сообщаю: в области сельского хозяйства проводилось планомерное и систематическое вредительство контрреволюционной организацией, в которую входили: профессор Дояренко А. Г., профессор Чаянов Л. В., профессор Кондратьев Н. Д., профессор Огановский Н. И., Макаров Н. И. Эта вредительская организация состояла из отдельных вредительских групп. В частности, такая вредительская группа была в ВСНХ СССР, в которую входили: Соколов А. А., Каратыгин Е. С. (т. е. он сам), Однокозов И. А., Кафенгауз Д. Б., Огановский П. П., Вышневецкий И. М., Лосицкий А. Е.».

Так, «кроме того», между прочим, он упоминает имена крупных русских ученых и, в частности, называет свою фамилию, словно перечисляет участников научного съезда, а не тайной организации, решившей уморить голодом 160 миллионов населения СССР.

Эта часть «показаний» сфабрикована необыкновенно грубо и небрежно и объясняется желанием ГПУ спешно пристегнуть эту «новооткрытую» организацию к уже ранее объявленной организации профессоров Чаянова и Кондратьева. Делается это неловко и невразумительно, связи никакой не получается. Сказали — и забыли зачем. Через день Каратыгина, вместе со всеми «вновь открытыми», расстреляли, а «дело Чаянова и Кондратьева», как будто исходное и получившее, как явление, особое название «кондратьевщины», отложили, готовили всю зиму и решили оставить в своих тайниках.

Из показаний остальных четырех «вредителей», составлявших, согласно основному «показанию» профессора Рязанцева, «костяк» организации с 1924 года, которых он призвал и которым в личных беседах поручил вербовку членов, можно узнать следующее.

Контрреволюционная организация возглавлялась профессором Рязанцевым, бывшим помещиком, генерал-майором; профессором Каратыгиным, в прошлом октябрист, до революции бывший главный редактор „Торгово-промышленной газеты“ и „Вестника финансов“. Участники контрреволюционной организации были в большинстве своем дворяне, бывшие царские офицеры, интенданты, бывшие рыбопромышленники, фабриканты и меньшевики. Контрреволюционная вредительская организация имела тесную связь с белогвардейской эмиграцией и представителями иностранного капитала, получая от них денежные средства и директивы. Эта организация является ответвлением вредительских организаций Кондратьева и Громара, и ныне полностью раскрыта.

Настоящее дело ЦИК СССР и СНК СССР передали нз рассмотрение коллегии ОГПУ».

За этим объявлением, в котором слова «передали на рассмотрение ОГПУ» означали, что ЦИК и СНК (Совнарком), то есть правительство СССР, отступились от таких людей, они обречены, следовали собственные «показания» обвиняемых…

Передовая «Известий» — «Атака обреченных» уже отставала от самих «признаний»: в статье говорилось только о мясных «вредителях» и раскрытии контрреволюционной организации в «Союзмясе», показания же охватывали все отрасли пищевой промышленности.

«Показания», где виднейшие профессора, ученые и специалисты один за другим, словно наперебой, заявляли о своем вредительстве, о стремлении организовать в стране голод, о получении за вредительство денег из-за границы, других темных и непонятных штуках, были невероятны. Вся их фактическая часть была бессмысленна. Все было полно самых грубых противоречий.

Это был чудовищный бред.

Начиналось «показанием профессора А. В. Рязанцева: „До сего времени я был политическим врагом советской власти“»… Кто может так говорить в советской России? И что значит прошедшее время: «до сего времени я был»? Можно думать, что это начало покаяния в расчете на помилование. Но нет, дальше никакого покаяния нет, дальше уравновешенным тоном канцелярского доклада шла дикая басня, якобы рассказанная Рязанцевым, когда он не мог не знать, что этими словами он выносил себе и всем, кого назовет, смертный приговор.

«Я должен был доказать, что пролетариат не может восстановить и поднять хозяйственную жизнь страны, и этого я мог достичь только при наличии контрреволюционной организации, срывавшей все мероприятия, направленные к поднятию холодильного и мясного дела, чтобы, лишив страну мяса и приведя ее к голоду, облегчить возможность изменения существующей власти в сторону, направленную к моим политическим убеждениям, то есть к установлению буржуазно-демократической республики… Я полагал, что наибольшее участие в этом деле должна принять Англия, как страна наиболее высокого капиталистического развития… Переход мой от пассивного несогласия с существующим строем к активной борьбе с ним относится к 1924–1925 годам. История этого дела такова.

В 1924 году по приглашению Главконцескома в Москву прибыл представитель крупнейшей английской мясной фирмы „Унион“, имевшей в дореволюционное время в России свои холодильники; в качестве представителя фирмы был Фотергил, с которым я был знаком еще до войны, и второй, фамилии которого не помню… после первой Записки „вредителя“ побед он (Фотергил) предложил мне создать контрреволюционную вредительскую организацию, которая, разрушая мясное и холодильное дело, боролась бы с советской властью. Причем он указывал, что членами организации должны быть антисоветски настроенные специалисты, в основном связанные с капиталистическим миром своим прошлым. Для успешной деятельности Фотергил предложил мне на первое время десять тысяч фунтов стерлингов. Я его предложение принял и приступил к созданию контрреволюционной вредительской организации, в чем мне помогал В. П. Дроздов, который являлся русским представителем фирмы „Унион“. Работал он в то время в наркомземе, где им тоже была создана вредительская организация. Я ему сказал о предложении Фотергила, и он был в курсе всего вопроса.

Основным костяком вредительской организации были Эстрин, Дроздов, Левандовский и Денисов. На их обязанности было пополнять организацию вербовкой новых членов, причем Эстрин должен был вербовать членов организации в плановых организациях, то есть Нарком-торге и Госплане; Левандовский — в распределительных организациях, то есть в Центросоюзе, МОСПО, Мосмясе; Денисов должен был охватить вербовкой членов строительных организаций НКПС, Хладоцентр. Такое распределение было намечено мною и поставлено в качестве задания каждому из перечисленных лиц в личных беседах».

Вот «показание» организатора грандиознейшего вредительства во всех отраслях пищевой промышленности, беспрепятственно работавшего шесть лет (1924–1930) и настолько разрушившего продовольствие, что в 1930 году в стране оказался голод.

Решившись на такое показание, человеку скрывать нечего. Что же, в сущности, явствует из этих предсмертных слов?

Инициатива принадлежит теоретически наиболее высококвалифицированной стране — Англии. Английская фирма дает деньги на контрреволюционную организацию, членами которой являются «антисоветски настроенные специалисты, в основном связанные с капиталистическим миром своим прошлым». То есть все происходит по формуле, успевшей стать классической для инсценировки публикуемых и непубликуемых процессов ГПУ. В роли соблазнителя перебывали уже почти все крупные европейские державы: Франция — в процессе промпартии, Англия неоднократно, Германия — академический процесс, Чехословакия — покушение на японского посланника и в самое последнее время — Польша — вредительство в земледельческом хозяйстве на Украине.

Дроздов В. И., по показанию Рязанцева, был вовлечен во вредительскую организацию им лично в 1924 году. Дроздов был в это время русским представителем фирмы «Унион» и работал в наркомземе, где им была создана вредительская организация. Профессор Рязанцев утверждал, что поставил Дроздова в курс всего дела, сообщил ему о предложении Фортегила и поручил ему вербовать членов в Наркомторге и Госплане.

Ни одно из этих данных ни одним из последующих показаний не подтверждается. Характернее всего «показания» самого Дроздова. В них он подробно рассказывает о том, как и когда он вошел во вредительскую организацию. «Я вошел в состав организации вскоре после поступления на службу в Наркомторг СССР (а не в Наркомзем. — В. Ч.), после беседы с Купчиным (а не с Рязановым. — В. Ч.), который сообщил мне о существовании означенной организации в составе указанных лиц (Эстрина, Купчина, Левандовского и Гинзбурга). Со слов Купчина я узнал, что эта организация существует с 1924 года, с момента образования Мясохладобойни. Я, Купчин, Левандовский, Дардык и Войлошников являлись руководящим ядром организации… Вредительская деятельность осуществлялась следующими лицами: Купчиным, Левандовским, мною, Дардыкой и Войлошниковым».

Человек, дающий такие показания, как будто не старается спрятаться за других, он называет себя руководителем вредительской организации, говорит, что им осуществлялась вредительская деятельность. После такого «признания» совершенно безразлично показать, что вовлечен он был во «вредительскую организацию» в 1924 году или позднее, Рязанцевым или Купчиным, служил он в это время в Наркомземе или в Наркомторге, назвать в «костяке» тех лиц, которых назвал Рязанцев, или других. И тем не менее ни одно из показаний Дроздова не совпадает с показаниями Рязанцева. По показаниям Рязанцева, Дроздов единственный из всего «костяка», посвященный им в 1924 году в секрет таинственного создания вредительской организации представителем английской фирмы, знавший о 10 000 фунтов стерлингов Фотергила. Показания Дроздова исключают такую возможность, так как он вообще не имел дела с самим Рязанцевым, а в организацию был вовлечен позднее. По Показанию Рязанцева, Дроздов при вовлечении в организацию служил в Наркомземе, и там им была создана вредительская организация, Дроздов же «показывает», что он при вступлении в организацию служил в Наркомторге. Этот факт имеет особое значение, так как исключает и ту часть показания Рязанцева, где он говорит, что «Дроздов создал вредительскую организацию в Наркомземе». В показаниях Дроздова об этом нет ни слова, между тем немыслимо допустить, чтобы ГПУ не заинтересовалось таким показанием Рязанцева и позабыло допросить об этом самого организатора вредительства в Наркомземе — Дроздова.

Датированы показания Дроздова 11 сентября, показания Рязанцева — 12 сентября 1930 года. Это дает основание думать, что два следователя стряпали одновременно показания двух лиц, один — Рязанцева, другой — Дроздова; стряпали по одним директивам и одной схеме, но недостаточно согласовали в подробностях, и получилась «легкая» неувязка, из-за которой эти показания исключают друг друга. На это ГПУ не обратило внимания. Да и стоило ли? Кто посмеет в СССР критиковать «материалы» следствия ГПУ? А за границей не потрудятся, да и не сумеют разобраться, тем более, что пока это дойдет до «заграницы», все «признавшиеся» будут мертвы. Сойдет и так… Это «сойдет» лежит в основе всех «материалов». И по делу «48-ми», и во всех других процессах.

Со вторым членом «костяка» организации — Левандовским — повторяются все те же «неувязки». По словам Рязанцева, он также лично им был вовлечен и входил в организацию с 1924 года. В «показаниях» Левандовского от 8 сентября мы находим чрезвычайно подробный рассказ о том, как и при каких обстоятельствах в 1928, а не в 1924 году он был вовлечен во вредительскую организацию, но не Рязанцевым, а Эстриным. Состав организации он знает только со слов Эстрина, и этот состав и в этих «показаниях» не совпадает ни с составом, указанным Рязанцевым, ни Каратыгиным, ни Дроздовым. Таким образом, и это «показание», кроме декларационной своей части, ни в одном из сообщенных фактов не совпадает с предыдущими.

В «показаниях» Эстрина деятельность организации до 1930 года, ее основание и прочее совершенно обойдено молчанием, несмотря на то, что по всем предыдущим «показаниям» он был в «костяке» с 1924 года. Эстрин касается только 1930 года. Руководящий состав организации он указывает так: «Рязанцев, Левандовский и я», то есть опять-таки не совпадающий ни с одним из предыдущих показаний.

Показаний четвертого из названных членов «костяка» — Денисова-в этих «материалах» нет совсем. ГПУ не объясняет почему; видимо, оно или не сумело добиться от него нужных признаний, или не успело сфабриковать его «показания».

Вот все, что имеется в опубликованных «материалах» ГПУ в части, касающейся «руководителей» и «костяка» этой гигантской организации. Нет ни одного документа, подтверждающего изложенные «факты», все строится на «добровольных признаниях». Но все они не подтверждают «факты» других «показаний», а, напротив, коренным образом противоречат друг другу. При этом нельзя ни в одном «показании» найти ни малейшего желания как-нибудь скрыть свою вину или свалить ее на других: каждый из допрашиваемых прежде всего стремится указать, что его роль была видной, руководящей и активной. Каждый стремится сделать все возможное, чтобы его расстреляли, и нисколько не старается скрыть других — все называют много имен, много «фактов».

Охарактеризовать такие показания можно только одним словом — Ложь.

Как были добыты такие «показания», существовали ли они вообще или были составлены помимо «признавшихся», но плохо согласованы, нужны ли были ГПУ какие-то «показания» и подписи, нельзя сказать, не имея данных. Возможно, что никогда действительная картина этого ужасного дела не будет раскрыта, так как люди, давшие эти «материалы», были уничтожены несколько дней спустя. Ясно одно: все опубликованное ГПУ носит неопровержимые следы небрежной и циничной фальсификации, которой не придано даже внешнего правдоподобия.

Остальные «показания» рядовых членов «организации» носят настолько сумбурный характер, что не только разобраться в них, но и понять их не всегда возможно. Назначение их, очевидно, показать, в чем же конкретно заключалось вредительство, и объяснить, почему при блестящем выполнении пятилетки в стране наступил голод.

Эта часть хромает во всех процессах ГПУ. Как только «вредители» переходят от общей, декларативной части, где говорится об общих вредительских «установках» и «принципах», от тона и языка передовиц «Правды», повествующих о кознях империалистов, на что-то реальное, так «показания» становятся чрезмерно длинными, оснащенными ненужными и непонятными подробностями, и всякий смысл в них теряется. В некоторых случаях они представляют простой набор слов без всякого содержания. В «показаниях» от 12 сентября Сергея Соколова, инспектора уральской областной конторы «Союзмяса», находится такой абзац: «Консервное производство. Из вышеизложенного совершенно очевидно, что предпосылки к вредительству в консервном производстве вполне достаточны даже при первом учете вредительских последствий по беконно-холодильному делу». Не знаю, понимал ли автор этой фразы, что он хотел сказать, и что понимал при этом следователь, заносивший это в протокол, но мне эта фраза совершенно непонятна.

Все «показания» Сергея Соколова составлены таким образом, в других же «показаниях» имя его больше нигде не упоминается. И на основании этих «показаний», через два дня после их опубликования, С.Соколов был расстрелян.

Конкретные факты «вредительства» указаны в длинных «показаниях» И. А. Куранова, заведующего консервным отделом «Союзмяса» в Москве. Первый вредительский «акт», о котором рассказывает И. А. Куранов, что какой-то Соколов (видимо, не тот, показания которого приведены выше) говорил ему, Куранову, в Москве в разговоре об изготовлении консервов из голья: «Ничего, съедят товарищи и это, посмотрите, в августе и это будут просить, да не станет», на это я (Куранов) сказал Соколову: «У вас на Урале еще ворон да белок непочатый край, накормите».

Это «показание» остро напоминает мне мой мурманский допрос, где следователь упорно, в течение часов, добивался получить мое заключение, что сказанная неизвестно кем фраза: «Тем хуже для них, задумали вздор, ну и пусть лезят на рожон» — вредительство.

Далее в «показаниях И. А. Куранова» перечисляются еще следующие конкретные факты вредительства: «2) Я совместно с Петровым не производил испытания качества консервов. 3) Я совместно с Петровым умышленно не организовал в Москве опытную лабораторию для разработки новых типов консервов».

Отставим негативность преступления и сообщничество в непроизведенном действии и попробуем разобраться в вопросе по существу. Н. П. Петров занимал должность заведующего консервным отделением Союзмяса в Москве, И. А. Куранов был его заместителем. Консервные заводы принадлежали самостоятельным предприятиям «Союзмяса» (предприятиям огромным, как Троицкий комбинат и др.), разбросанным по всей территории Азиатской и Европейской России. Как мог зав. консервным отделом Союзмяса, центрального учреждения, объединяющего всю мясную промышленность СССР, в обязанности которого лежит планирующая и общая направляющая роль всех комбинатов и предприятий, входящих в его состав, — производить испытания качества консервов. Даже комбинаты, входящие в состав «Союзмяса», не могли производить таких испытаний, это должен был делать каждый завод, на котором производилось изготовление консервов. Для этого на консервных заводах должны быть особые термостатные камеры, в которых такие испытания и производятся. Совершенно немыслимо было бы такие испытания организовать в Москве при консервном отделе Союзмяса. Тогда пришлось бы все консервы, изготовленные в пределах СССР, свозить в Москву, там испытывать, браковать и потом опять рассылать по СССР. Таким образом, «признание» И. А. Куранова в том, что он такой лаборатории в Москве совместно с Петровым не организовал, никак нельзя рассматривать как акт вредительства, и совершенно несомненно, что такого рода испытания в их обязанности не могли входить.

Надо сказать, что термостатное испытание консервов на большинстве консервных заводов СССР не производится, особенно если консервы не предназначены для экспорта. Объясняется это прежде всего отсутствием надлежащего оборудования и, кроме того, необычайной спешкой производства пищевых продуктов. Голодному потребителю надо заткнуть чем-нибудь глотку; тут уж не до испытаний.

На консервных заводах, принадлежащих ГПУ и обслуживаемых принудительным трудом заключенных, как мне пришлось убедиться во время моей ссылки в Соловецкий концлагерь, такого испытания консервов никогда не производилось и необходимых для этого установок не имеется. Такое оборудование на своих заводах ГПУ считает лишним расходом.

Между тем И. А. Куранов и совместно с ним не производивший испытания консервов Н. П. Петров через два дня после опубликования в печати этого «преступления» были расстреляны.

О показаниях специалистов холодильного и мясного дела я могу судить только по сообщениям ГПУ. Сопоставление этих данных приводило меня к убеждению, что материалы эти грубо сфабрикованы.

О данных по рыбной промышленности я мог судить как специалист, знающий дело во всех его подробностях и тонкостях, как свидетель, перед глазами которого много лет проходила работа по организации и развитию рыболовства, как человек, который сам принимал в ней участие и превосходно знал большинство обвиняемых — деловую и личную стороны их жизни.

В «показаниях» рыбных специалистов я видел не только несоответствие, противоречивость и логическую несообразность, которая заключалась в самом «материале», сообщаемом ГПУ, но и чудовищное несоответствие возводимых обвинений с тем, что я знал об этих людях, об их работе, характерах, отношении к жизни, к делу, друг к другу. Я не мог понять, каким образом такие «показания» могли быть получены на другой день после ареста (показание И. М. Фишзона датировано 9 сентября, арестован он был 7-го; показания М. А. Казакова от 14 сентября — арестован он был 12-го), от людей спокойных, зрелых, сдержанных. Чем больше я вникал в дело, тем больше убеждался, что ничего общего между этими «показаниями» и этими людьми не могло быть, что «показания» сфабрикованы, что поголовный расстрел людей, давших показания, был необходим ГПУ для уничтожения всех свидетелей этой ужасной аферы.

В «показаниях» рыбных специалистов были те же противоречия и те же несуразности, что и в «показаниях» специалистов холодильного и мясного дела, прежде всего не было ни малейшего намека на какое-либо отношение «рыбников» к профессорам Рязанцеву и Каратыгину. Напротив, явствовало, что рыбная организация черпала средства из других источников и действовала совершенно самостоятельно, получая инструкции непосредственно из-за границы. Таким образом, этими «показаниями» ГПУ само еще раз опровергало свое сообщение о единой вредительской организации пищевой промышленности, возглавляемой профессорами Рязанцевым и Каратыгиным. Вопрос о снабжении средствами организации подробно освещен в «показаниях» И. М. Фишзона и М. А. Казакова.

В «показаниях» Фишзона перечислены подлитерами «все известные ему источники получения средств»: «а) от сдачи в аренду промыслов частникам на Дальнем Востоке и Волго-Каспийском районе. Всего 50 000 рублей; деньги поступили через М. А. Казакова, б) по сделкам в частном секторе и по финансированию его в сумме примерно 60 000 рублей; деньги поступили через Еверского и Рубинштейна. По аналогичным сделкам, производимым Госторгом, поступило от И. М. Фишзона 20 000 рублей; в) кроме того, деньги поступали от иностранных концессионеров через Н. А. Ергомышева в сумме примерно 30 000 рублей; г) В. В. Талановым получались деньги от иностранных покупателей по сделкам на рыбоикорные товары в сумме 15 000 рублей. Таким образом общее известное им поступление составило около 175 000 рублей».

Как будто все очень ясно и точно; тон деловой, указаны источники, суммы, названы лица, через которых поступали деньги, и подведен итог. Не предусмотрено только то, что источники совершенно невероятны, и не указано, как истрачены деньги.

Как мог М. А. Казаков утаить из получаемых за аренду государственных рыбных промыслов пятьдесят тысяч рублей? Казаков занимал должность начальника Управления рыболовства и рыбоводства Наркомзема в Москве — сдача в аренду происходила на местах через заведующих местными управлениями рыболовства, всегда коммунистами, всегда с торгов. Как, через кого могли попасть пятьдесят тысяч рублей в руки Казакова, ГПУ не попыталось выяснить. В 1924–1925 годах я занимал в Управлении рыболовства должность заведующего арендным отделом, а затем отделом нормирования рыболовства и превосходно знал, что ни М. А. Казаков, и никто другой из служащих управления не мог получить ни копейки из сумм, поступавших за сдачу рыболовных участков. И ГПУ в дальнейших «материалах» само опровергает это «показание».

В «показаниях» Казакова от 14 сентября имеются следующие циничные слова: «Я вступил в организацию вследствие стесненных денежных обстоятельств». (У Казакова детей не было, он имел казенную квартиру, жил очень замкнуто и более чем скромно, при сравнительно очень высоких окладах.) «Я проводил директивы, которые получал от руководящего центра. Персонально я был увязан с Ергомышевым и Фишзоном, от которого получил через Ергомышева непосредственно за все время состояния во вредительской организации 10 000 (десять тысяч) рублей».

Как связать это с предыдущим: Казаков подарил организации, внеся через Фишзона, пятьдесят тысяч рублей, разумеется рискуя жизнью, в случае, если это откроется, и в то же время вступил в организацию «из-за стесненных денежных обстоятельств», получив с не меньшим риском только десять тысяч рублей. Могут ли такие «показания» соответствовать истине?

Остальные источники получения средств, перечисленные под литерами б, в, г, так же непонятны и невероятны. Что за лица из «частного сектора», кто были эти иностранные концессионеры и покупатели, которые жертвовали деньги на вредительскую организацию? Видимо, все они, разбросанные по СССР и за границей, от Японии до Германии, были широко осведомлены о существовании вредительской организации в рыбном деле в Москве и щедрой рукой вносили деньги в ее вредительскую кассу — только ГПУ пять лет не знало об этом ничего и не попыталось в дальнейшем открыть этих жертвователей.

В «показаниях» М. А. Казакова от 14 сентября дается совершенно иной источник средств «организации», с не меньшей точностью и подробностями. Оказывается, что «вредительская организация» в рыбном деле существовала на средства проживавшего за границей эмигранта Ванецова, который якобы неоднократно переводил деньги вредителям, что М. А. Казаков ездил осенью 1929 года в Берлин, якобы специально затем, чтобы «требовать» от Ванецова 25 000 рублей советскими червонцами, которые тот и перевел затем через какую-то иностранную миссию. Осенью 1929 года двадцать пять тысяч рублей советских денег составляли уже ничтожную сумму и, можно думать, что за этим сокровищем не стоит ездить в Берлин и затруднять иностранную миссию тайным перевозом в СССР. Во всяком случае, это показание Казакова с показанием Фишзона не совпадает.

Еще резче противоречия этих двух основных «показаний» в вопросе о руководстве организацией. В «показаниях» Фишзона значится, что идейным руководителем организации был Казаков, по «показаниям» же Казакова — находящийся за границей Ванецов, который давал не только деньги, но и распоряжения «извращать партийные директивы», возбуждать недовольство масс, задерживать в Англии (!) постройку судов для лова сельди на Дальнем Востоке, сам же обязался (!) организовать порчу советских судов в японских портах.

Программа действительно обширная.

Но как могут спецы извращать партийные директивы? Каждое распоряжение, исходящее из советского учреждения, проверяется именно с этой стороны, как непосредственно сидящим около каждого спеца коммунистом, так и высшим коммунистическим начальством, которое подписывает распоряжения после того, как они скреплены беспартийным спецом.

Если бы это не было просто неприкрытой ложью, можно было бы думать, что «Союзрыбой» в Москве руководили не коммунисты Фрумкин и Крышев, а эмигрант Ванецов из Берлина.

Как могли московские спецы задержать в Англии постройку рыболовных судов, даже если бы они захотели это сделать, когда контроль за постройкой судов за границей находится в руках торгпредств, когда наблюдают за этим те предприятия, для которых предназначаются суда — в данном случае Дальневосточный трест? Наконец, что за абсурд в утверждении, что Ванецов «обязался» организовать порчу советских судов в японских водах! Не только внешнего
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:20 | Сообщение # 20
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline

Рыбная продукция государственных рыбопромышленных трестов продавалась через государственный рыбный синдикат, в который входят все эти тресты и который для этого и был создан советской властью. Часть этой продукции синдикат продавал для реализации кооперации, которая в СССР такая же казенная организация, как и любой орган государственной торговли. Ввиду острого недостатка пищевых продуктов в СССР и магазины кооперации и синдикаты далеко не удовлетворяли покупательского спроса, — товара всем не хватало. Разумеется, этот недостаток не зависел от того, через какую сеть магазинов — синдиката или так называемой кооперации — потребитель получал эти продукты. Между тем именно за это в числе «48-ми» расстреляно пять человек видных специалистов, а сколько пошло на каторгу или убито тайно, осталось неизвестным.

В чем выразилось вредительство на местах промысла, в материалах ГПУ обойдено молчанием, только в списке расстрелянных сообщены имена лучших в России специалистов, работавших на местах, — К. К. Терещенко, С. В. Щербаков, С. П. Никитин, Г. Абдулаев, Головкин, руководившие в крупнейших районах государственной рыбной промышленностью, с указанием, что они расстреляны как «руководители вредительства» в трестах.

Только в отношении Волго-Каспийского района в длинных и сбивчивых «показаниях» М. П. Арцыбушева есть попытки объяснить, в чем конкретно заключается вредительство, но и они сводятся к голословным утверждениям, что «вредители» намеренно неверно планировали, намеренно препятствовали концентрации лова, причем и в этих «показаниях» указывается, что и самому автору не всегда ясно, с «вредительской» или с иной целью это делалось. Об остальных районах нет даже попытки разъяснить, в чем же выразилось вредительство. Каковы же были условия работы на местах и насколько мы были свободны в планировании, мною было освещено в статье о «Севгосрыбтресте».

О вредительстве в консервном деле в материалах ГПУ приведено только одно показание Розенберга, который проектировал консервные заводы для рыбной и плодоовощной промышленности. Здесь вредительство заключалось в том, что запроектированная мощность заводов была менее предельно возможной. «Мною запроектирован консервный завод в Ингушетии на 3–4 миллиона банок против возможных 9—10 миллионов банок в год; тоже в Дербент запроектировал на 12–14 миллионов банок, а сырьевая база позволяла проектировать 30 миллионов банок; Адыгейского на 7 миллионов банок, а сырьевая база, за счет удлинения сезона (!), позволяла проектировать на 17–18 миллионов банок».

В чем тут преступление или вредительство?

В показании принимается за аксиому, что всякий консервный завод должен проектироваться предельно максимальной мощности, сообразуясь только с одним: чтобы всю «сырьевую базу» данной местности переработать на консервы. Между тем такой установки никогда не бывало, даже в СССР. При проектировках всегда принималось, что лишь определенная часть добываемой массы сырья должна идти в консервное производство, остальное же должно доставляться потребителю в свежем, сушеном, соленом и других видах. От проектировщика завода никогда не зависело соотношение количеств разных видов переработки, ему давалось твердое задание, в каких размерах он должен проектировать тот или иной завод.

Соотношение разных видов переработки товаров в СССР — вопрос политический, и определяется не специалистами данной отрасли, а партийными органами. Так, в рыбном деле одно время считалось, что социалистическое государство должно питаться только мороженой и парной рыбой, затем «партлиния» на этот счет изменилась, и было признано, что социалистическое общество должно питаться консервами. Этому вопросу были посвящены специальные статьи в «Правде». Вследствие этого нового решения вопроса все запроектированные до этого консервные заводы были объявлены либо уклонистскими, либо вредительскими. Это мудрое решение партии совпало с процессом «48-ми», но те лица, от которых фактически зависело соотношение разных видов продукции, а следовательно, и размеров проектируемых заводов, т. е. коммунистов, стоявших во главе дела и определявших этот политический вопрос (в рыбном деле Крышев и Фрумкин), остались в стороне, зато были расстреляны проектировщики, точно выполнившие их распоряжение.

Итак, на основании подобных «показаний» ГПУ считало возможным уничтожить всех видных руководителей всех отраслей пищевой промышленности.

В высшей степени типична и внешняя сторона всех материалов ГПУ, соответствовавшая их внутреннему содержанию. Трудно сказать, где в них кончалась небрежность, где начинался заведомый подлог. Имена, отчества, фамилии, звания лиц, о которых шла речь в «показаниях» и которым грозила смертная казнь, сообщались с массой ошибок. В некоторых случаях невозможно установить, о ком говорится, и то ли лицо расстреляно, которое упоминалось в «показаниях».

В материалах, например, приведены два показания Казакова. Показание от 14 сентября озаглавлено: «Показание М. А. Казакова, консультанта Союзрыбы». Его же показание от 17 сентября озаглавлено:

«Показание М. Д. Казакова, бывшего дворянина, бывшего крупного чиновника Министерства земледелия, зам. зав. рыболовством Наркомзема». Читающим должно было казаться, что показания принадлежат двум разным лицам, с разными именами, званиями и должностями. Только лица, близко стоявшие к рыбной промышленности, знали, что это одно и то же лицо, что во втором «показании» приведена должность Казакова, уже упраздненная ввиду ликвидации бывшего управления, а затем отдела рыболовства Наркомзема. Инициалы во втором случае приведены неверные.

Дроздов имеет инициалы то В. П., то В. Н., причем в первом случае говорится, что он служит в Наркомземе, а во втором — что он агроном П. Э. У. «Союзмяса».

Гинзбург имеет инициалы то С. М., то О. М.; Левандовский называется то Б. А., то И. А. Так, в материалах значится: «Показания А.Левандовского» и подпись «И. Левандовский»; в списке же расстрелянных стоит Б. А. Левандовский, и только по должности можно судить, что расстрелян тот, кто давал показания.

В материалах часто встречается фамилия Соколова, иногда с именем Сергей, иногда без имени и инициалов. Сергей Соколов занимал должность инспектора Уральской областной конторы «Совмяса». Кроме него, есть Соколов без каких-либо иных обозначений, который, по «показанию» Куранова, беседовал с ним на контрреволюционные темы. Упоминается и Соколов, зав. производственным отделом Троицкого мясокомбината (Урал). Сколько было Соколовых — один, два или три? Через два дня в списке расстрелянных оказалось два Соколова: Сергей Павлович, инспектор уральской областной конторы «Союзмяса», и Георгий Григорьевич, занимавший должность зав. откормом скота сибирской конторы «Союзмяса». Видимо, для объяснения его расстрела сообщается, что он — бывший капитан царской армии и начальник снабжения армии Колчака. Этот ли Соколов «вел беседы на контрреволюционные темы» или другой, решить невозможно.

Крайнюю небрежность представляют «показания» Романовского от 20 сентября, единственные в плодоовощном отделе. Небрежность их, видимо, объясняется тем, что они фабриковались 20 сентября, опубликованы 22-го, а к 24-му подготовлялся общий расстрел; при такой спешке немудрено, что «показания» не совсем точны. Так, например, в этих «показаниях» сообщается: «Вредительство по таре проводил Козлов (речь идет об овощах. — В. Ч.), вредительство по заготовкам М., по хранению овощей Батран».

В списке расстрелянных на основании этого «материала» имеется фамилия Козлова Ивана Арсеньевича, руководителя «Беконтреста». Фамилия Козлова более в материалах ни разу не упоминалась. Что это— совпадение фамилий или если уже фамилия Козлова была упомянута, то и надо было какого-нибудь Козлова расстрелять? Если он работал не в той области, по которой был упомянут, не имел отношения ни к таре, ни к овощам, а служил в «Беконтресте», это не так уж важно… Но свидетельское показание по отношению к вредителю М. поражало даже советских граждан. Видимо, в тот момент ГПУ еще не решило, чью фамилию поставить, и в крайней спешке так и послало в газеты «показание» с этим замечательным пробелом. Кого оно затем расстреляло, чье имя было подставлено на место этого М., сказать невозможно.

В «показаниях» С. Соколова среди ряда лиц указан некий Вент; более нигде в опубликованных материалах не встречается сколько-нибудь похожей фамилии, тем не менее в списке расстрелянных 25 сентября значится: Вендт Карл Мартынович, технорук консервной фабрики Троицкого комбината «Союзмяса», с ремаркой «бывший владелец консервной фабрики». Видимо, ГПУ подыскало человека со сходной фамилией.

Я остановился на этом так подробно, потому что это типично для всех дел ГПУ. В тех же «делах», которых ГПУ не публикует, допускаются несравненно большие «вольности»: подписи подделываются, имена вписываются, и вообще, где лежит граница того, что «следователям» все же нужно получить от «свидетелей», и что они могут дополнять и комбинировать сами, никому не известно.

После опубликования «материалов» и оповещения о том, что ЦИК и СНК передали это дело ГПУ, можно было ждать самого худшего, но никто не верил в возможность поголовного расстрела. Всем было ясно, что на этих несчастных безвинных людей, лишенных возможности защищаться хотя бы на советском суде, правительство стремится свалить всю неудачу с пятилеткой, с такой изумительной быстротой приведшей страну к голоду. После опубликования «материалов», противоречивых и сумбурных, ждали обвинительного заключения ГПУ, которое внесло бы большую ясность, но события пошли быстрее.

Тотчас за опубликованием «материалов», в тот же день, рабочие и служащие всех предприятий и учреждений СССР были созваны на общие собрания и их заставили вынести резолюцию с требованием расстрела всех вредителей. На таком собрании не то что протестовать против голословности и неточности обвинений или усомниться в правильности рассмотрения дела ГПУ, но просто задать вопрос, который может показаться подозрительным, или даже воздержаться от голосования предложенной резолюции, ведет к потере работы и влечет за собой заключение в тюрьму и чаще всего ссылку. Поэтому резолюции принимались всюду, но к чести петербургских рабочих надо сказать, что они не везде проходили гладко.

Когда через месяц я очутился на Шпалерной, то нашел там рабочих, пострадавших из-за неблагонадежного поведения на собраниях по поводу расстрела «48-ми». Полученные таким образом единогласные резолюции занимали много места в газетах 23 и 24 сентября. Кроме того, газеты заполнялись отвратительными статьями, стихами, карикатурами. Все требовало смерти. Это значило, что ГПУ готовит расстрел. Так и случилось. Вскоре появилось сообщение ОГПУ. «Коллегия ОГПУ, рассмотрев по поручению ЦИК и СНК СССР дело о контрреволюционной вредительской организации в области снабжения населения продуктами питания, материалы по которому были опубликованы в „Правде“ от 22 сентября 1930 года, постановила (далее шел список „48-ми“ профессоров, ученых, специалистов. — А. Ч.)…Расстрелять.

Приговор приведен в исполнение.

Пред. ОГПУ Менжинский».


Это убийство превосходило самое страшное, что можно было ожидать. Самые мрачно настроенные люди не могли себе представить такого ужаса.

Убиты были поголовно все беспартийные специалисты в области пищевой промышленности, занимавшие ответственные должности в центральных учреждениях Москвы и являвшиеся руководителями трестов и других крупных учреждений на местах. Это был список должностей, а не лиц. Пропущены были только те высшие должности, которые занимались коммунистами. Если должность ко времени провала была занята коммунистом, расстреливали беспартийного специалиста, который занимал эту должность ранее. Если же должность долгое время занималась коммунистом, то перед самым процессом его заменяли беспартийцем, и он попадал в число «48-ми».

Так в производственном управлении «Союзрыбы» (директорат) старший директор, руководивший всей работой, коммунист Г. А. Крышев остался цел, а И. М. Фишзон, старший инспектор государственной рыбной промышленности, часто замещавший старшего директора, убит.

Директор Дальневосточного района Н. А. Ергомышев, беспартийный и видный специалист, — убит, директор же Северного и Азовско-Черноморского районов Гущин, коммунист, — цел. За него убит В. К. Толстой, который ранее занимал эту должность.

Директором Волго-Каспийского района был долгое время коммунист М. Непряхин, перед арестами его сменил беспартийный М. П. Арцыбушев, он и был убит по этой должности.

То же было и по другим управлениям «Союзрыбы». На местах было убито по одному наиболее крупному специалисту, занимавшему должность не ниже члена правления, причем после каждого имени добавлялось: «руководитель вредительства… такого-то… треста», что открывало перспективу на «раскрытие» тех, кем он «руководил».

Здесь, в случае отсутствия беспартийного специалиста в правлении треста, ГПУ убивало ранее работавшего в соответствующей должности.

Так, в Северном тресте был убит С. В. Щербаков, член правления, а председатель треста коммунист Мурашев был переведен из Мурманска в Москву с повышением. На Дальнем Востоке был убит недавно переведенный туда А. И. Головкин; в Волго-Каспийском тресте — зам. председателя С. П. Никитин, назначенный туда только в 1929–1930 годах. В Азербайджанском тресте был убит член правления К. К. Терещенко, выдающийся ученый, председатель же переведен председателем в другой трест. В Дагестанском тресте не было ни одного беспартийного члена правления, но ГПУ вышло из затруднения, убив Г. Абдулаева, который был директором треста до 1928 года, можно сказать, создал его и из убыточного предприятия бывшей Главрыбы превратил в единственное доходное предприятие Дагестана. В 1928 году против него было поднято в Дагестане какое-то «дело», в котором даже советский прокурор не нашел состава преступления, и дело было прекращено. Г. Абдулаев после этого категорически отказался работать в тресте. Теперь его все же арестовали и убили, хотя он уже два года как отошел от должности, по которой его сочли «вредителем».

Кроме специалистов, явно убитых по занимаемым ими должностям, в списке «48-ми» оказался ряд лиц, с которыми, видимо, расправились исключительно за их прошлое, их имена даже не удоминались в «материалах» 22 сентября. Это были: 1) Быковский К. К., 2) Воронцов Н. Н., 3) Данцигер Л. С., 4) Казбинцев 3. И., 5) Карпенко М. 3., 6) Карпов П. И., 7) Курочкин К. А., 8) Скудырин М. П., 9) Шапошников С. Д. и 10) Шпиркан В. И.

Среди них я знал Петра Ивановича Карпова, лучшего специалиста в России по сетным материалам, руководившего много лет изготовлением сетей для всего СССР, занимавшего должность технического директора треста «Сетеснасть», и Степана Дмитриевича Шапошникова, инженера и наиболее крупного специалиста в России по холодильному делу из работавших в рыбной промышленности.

Убивая этих крупных специалистов, ГПУ не нашло даже нужным указать, за что они были убиты.

Кроме того, как я указал выше, в отношении убитых Вендта К.М., Козлова И. А. и Соколова Г. Г. по крайней неряшливости опубликованных ГПУ материалов нельзя было сказать, о них ли шла речь в этих материалах.

С другой стороны, двенадцать имен специалистов, которые трактовались в «показаниях» как участники вредительской организации, в роковом списке «48-ми» не оказались. Комментариев не было. ГПУ не считало нужным объяснить, почему оно в материалах сообщало об одних лицах, как вредителях, а при расстреле заменяло их другими.

Расстрелом «48-ми» советская власть, в сущности, демонстрировала перед всем миром, что в СССР не существует правосудия, что убить она может кого угодно, когда найдет нужным, и что граждане СССР не только не посмеют поднять голоса протеста, но по первому приказу дадут свои голоса для одобрения этого убийства и принесения благодарности ГПУ.

Через день после расстрела я встретил одного из технических специалистов рыбного дела. Он был глубоко удручен. Слышать нас не могли, и мы говорили то, что думали об этом зверском и бессмысленном убийстве.

— За кем теперь очередь? Чувствую, что за мной, — сказал он.

— Ну и черт с ними, ребят только жалко. В это время он взглянул на часы.

— Мне пора.

— Куда?

— Общее собрание — выражать презрение убитым, отмежевываться от вредителей и голосовать за орден Ленина для ГПУ. Идем. Я взглянул на него и пожал плечами.

— Советую пойти, — сказал он серьезно. — К чему донкихотствовать? Поверьте, ваше отсутствие будет отмечено.

Мы разошлись в разные стороны. Это была наша последняя встреча.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:22 | Сообщение # 21
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
19. Некролог русского рыбного дела

22 сентября 1930 года ГПУ сообщило, что вредительская организация в пищевой промышленности полностью раскрыта, 25-го объявило о своей чудовищной расправе над схваченными жертвами. Впечатление, которое эта расправа произвела на граждан, и особенно специалистов СССР, нельзя назвать иначе, как отчаянием и паникой. Никто не думал о работе, все дрожали за свою жизнь, ждали расправы над собой и своими близкими.

Коммунистическое начальство тщетно рекомендовало спокойствие и толковало о безопасности оставшихся на свободе. Никто ему не верил. Слишком хорошо было известно, что окончание процесса, объявление приговора и даже страшные слова «приговор приведен в исполнение» не означают в СССР конца арестов, а являются только предисловием к новым репрессиям и казням.

В самом приговоре содержались явные указания на то, что это только начало. При объявлении о расстреле многих из числа «48-ми» ГПУ указывало: «руководитель группы вредительства такого-то треста», «организатор вредительства в таком-то районе». Было ясно, что теперь, задним числом, будут подбирать участников этих «вредительских групп» и «организаций», а так как всем было хорошо известно, что ни групп, ни организаций этих никогда не существовало, то никто не чувствовал себя гарантированным от ареста.

И действительно, события показали, что дело развивается, что Политбюро и ГПУ не удовлетворены казнями.

Во всех учреждениях, которые так или иначе упоминались в материалах ГПУ по делу «48-ми», была объявлена повторная «чистка», несмотря на то, что перед процессом, летом 1930 года, в этих учреждениях уже была проведена жестокая чистка, разумеется, при деятельном участии ГПУ, и что все убитые по делу «48-ми» были на этой чистке признаны безупречными и преданными делу специалистами. Теперь чистка приобрела особое значение, преследуя цель выявления «укрывшихся сообщников вредителей». Кроме того, на этих же собраниях ГПУ подбирало материалы против уже убитых и находившихся в тюрьмах. Оставшимся предоставлялся соблазн и широкая возможность заслужить благонадежность активным выступлением на таких собраниях с «разоблачениями», то есть клеветой на убитых и еще уцелевших сослуживцев. Некоторые шли на эту подлость. Другие, дрожа за свою шкуру, шли еще дальше. Так, профессор Ф. П. Баранов выступил с мерзкой клеветнической статьей в журнале «Бюллетень рыбного хозяйства» под заглавием «Уроки вредительства», в которой, излагая под особым углом зрения деятельность погибших, пытался доказать, что их работа, как он «теперь понял», была вредительской и что оппоненты его научных работ возражали ему только с целями вредительства. Как я узнал позже, на допросах ГПУ профессор Баранов был сам одним из главных обвиняемых во вредительстве по Институту рыбного хозяйства и стоял на одном из первых мест в списках ГПУ. Своей последующей, видимо согласованной с ГПУ деятельностью, ему удалось спасти жизнь и заслужить «прощение». Он благополучно профессорствует до настоящего времени.

Вскоре после расстрела «48-ми» начались новые аресты во всех учреждениях и предприятиях пищевой промышленности, как в Москве, так и в провинции.

В Институте рыбного хозяйства были арестованы ученые специалисты профессора Н. Н. Александров, А. Ф. Невраев и целый ряд служащих, в Управлении рыболовства — известные специалисты С. А. Тихенко и С. И. Парахин, в «Союзрыбе» в несколько дней не осталось никого из старых служащих. Такие же аресты всех сколько-нибудь заметных специалистов и служащих шли в провинции.

К осени 1930 года разгром рыбного дела во всех его отраслях — научной, административной, промышленной и торговой — был полный. Из старых специалистов оставались единицы, большею частью тщательно уклонявшиеся от участия в практической работе. Несколько человек хороших практических работников, уцелевших случайно, так как они были на второстепенных должностях, или, наконец, люди, связанные с ГПУ.

Коммунистов, тех, кто успел за время революции пообтесаться и познакомиться с рыбным делом, благодаря совместной работе со специалистами, тоже отстраняли от дел и переводили на другие должности; так было с Фрумкиным, Крышевым, Бабкиным, Непряхиным и другими. Дело перешло в так называемые «пролетарские» руки, то есть не в руки рабочих, а людей, дела не знавших. И результаты должны были сказаться. Они выяснились быстрее и резче, чем этого можно было ожидать.

Попытаюсь теперь подвести итог всему этому разгрому. Мне одному не под силу сделать это полно и всесторонне; я уверен, что впоследствии тот, кому придется писать историю русского рыболовства, сделает это много полней и лучше. Я дам только краткий перечень имен тех специалистов, кого я лично знал или чью судьбу я случайно, но достоверно знаю. Этот список, далеко не полный, может служить иллюстрацией отношения советской власти к специалистам и к науке.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:23 | Сообщение # 22
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
I. Убитые

1. Абдулаев Гамдула, родился в 1891 году. Один из известнейших практиков и организаторов рыбной промышленности. В революционное время, после разгрома дагестанской рыбной промышленности, организовал в Дагестане государственный рыбопромышленный трест, один из немногих доходных в СССР, и единственное доходное государственное предприятие в Дагестанской республике. Был директором Дагестанского треста с момента его образования в 1923 году. В 1928 году вынужден был отойти от работы в рыбном деле вследствие интриг и преследований ГПУ. Возбужденное тогда против него дело было прекращено за отсутствием состава преступления, но это не помешало ГПУ свести с ним счеты и расстрелять осенью 1930 года, не указав даже его вины.

2. Арцыбушев Михаил Петрович, родился в 1884 году. Бывший морской офицер. С начала революции работал в «Главрыбе» и специализировался по вопросам рыбной промышленности Волго-Каспийского района; за тринадцать лет работы он сделался одним из видных специалистов рыбного дела. Перед расстрелом, в 1930 году, занимал должность директора рыбной промышленности Волго-Каспийского района. В 1930 году убит.

3. Боль-Эпштейн Леонид Захарович, родился в 1889 году. Экономист, специалист по вопросам рыбной торговли. Занимал должность помощника начальника Управления реализаций «Союз-рыбы». В 1930 году расстрелян.

4. Головкин Александр Ионович, родился в 1888 году. Участвовал в научных экспедициях по изучению рыболовства до революции и был старшим ассистентом отдела ихтиологии ученого совета хозяйственного комитета. После революции посвятил себя практической работе в рыбной промышленности и не только занимал ряд ответственных должностей, но, действительно, руководил работой и выказывал при этом большие способности. Работал большею частью в Волго-Каспийском районе, в последние же годы был фактическим руководителем производственной работы государственного рыбопромышленного треста на дальнем Востоке. Убит в 1930 году.

5. Джевецкий. До революции был специалистом по рыболовству Департамента земледелия; участвовал во многих научно-промысловых экспедициях по вопросам рыбоведения. Много писал по вопросам русского рыболовства Севера. Убит в 1930 году.

6. Езорский Анатолий Васильевич, родился в 1890 году. Происходит из крестьян Архангельской губернии. Образования не имел. До революции занимал скромное место в рыбопромышленной фирме «Братья Сапожни-ковы» в Астрахани. Человек, одаренный совершенно исключительными способностями. После революции быстро выдвинулся и выказал себя, как крупный администратор-хозяйственник и коммерсант в области рыбной промышленности и торговли. Долгое время был председателем Волго-Каспийского государственного треста, им был организован Рыбопромышленный синдикат, председателем которого он был. Последнее время занимал должность члена правления «Союзрыбы» и фактически руководил всей торговлей рыбными товарами. Убит в 1930 году.

7. Ергомышев Николай Александрович, родился в 1885 году. До революции был специалистом по рыболовству Департамента земледелия. С начала революции работал в «Главрыбе» и занимал ряд ответственных должностей. Последнее время был директором рыбной промышленности Дальнего Востока. Ему принадлежит много статей по вопросам рыбоведения; читал спорадический курс в Петровской сельскохозяйственной академии. Убит в 1930 году.

8. Казбинцев Захар Иванович, родился в 1887 году. Специалист-практик с большим стажем. Убит в 1930 году.

9. Карпов Петр Иванович, родился в 1875 году. Выдающийся специалист в области сетных материалов для рыболовства. В революционное время сделал чрезвычайно много для создания государственной сетной промышленности. Занимал должность технического директора государственного треста «Сетенаст». Убит в 1930 году.

10. Казаков Михаил Александрович, родился в 1880 году. Выдающийся деятель и администратор. До революции был ближайшим помощником В. К. Бражникова, вместе с которым им проводилась реорганизация русского рыболовства на новых культурных началах: введение правил рыболовства, организация государственного рыбопромышленного надзора, твердое проведение принципа государственной собственности рыболовных угодий, организация научного института по изучению рыболовства (при ученом совете хозяйственного комитета), организация первого в России высшего учебного заведения по рыбоведению (факультет при Петровской сельскохозяйственной академии, 1913 год), широкая постановка государственного рыборазведения. После революции М. А. Казаков стоял во главе управления рыболовства до своего ареста. Здесь невозможно перечислить его заслуги перед русским рыболовством. Один перечень напечатанных им работ и статей по вопросам рыболовства занял бы здесь слишком много места. Он читал курс «Рыболовное законодательство» в Петровской сельскохозяйственной академии. Убит в 1930 году.

11. Кротов Клавдий Иванович. Краткая характеристика его была уже дана в моих записках. Он был специалист-практик по морскому рыболовству Севера: после революции один из главных организаторов и работников государственной рыбной промышленности в Баренцевом море. Убит в 1931 году.

12. Никитин Сергей Павлович, родился в 1893 году. Первый в России, поступивший на вновь открытый факультет рыбоведения и блестяще его окончивший. Несомненно, наиболее талантливый и выдающийся специалист из всех окончивших до сих пор этот факультет за двадцать лет его существования. Превосходный знаток рыболовства всех основных водосистем России. Он был офицером военного времени (казак) и в начале революции боролся против большевиков в рядах белых, поэтому был не только в разряде неблагонадежных, но и находился под гласным надзором ГПУ, то есть обязан был еженедельно являться на регистрацию. Несмотря на это, несмотря на прямой и даже несколько резкий характер, создававший ему немало врагов среди коммунистов всех рангов, которым он не стеснялся говорить в лицо иногда весьма неприятные истины, большевики вынуждены были признавать его авторитет, и он занимал в Москве и в провинции крупные и ответственные должности по своей специальности: был директором Волго-Каспийского района, зам. председателя Азовско-Черноморского треста и последнее время зам. председателя Волго-Каспийского государственного треста, то есть фактически руководил самым крупным из государственных рыбных трестов СССР. Убит в 1930 году.

13. Розенберг Леонид Самойлович, родился в 1887 году. Один из виднейших специалистов по консервному делу. Участвовал в проектировке консервных заводов рыбной промышленности. Убит в 1930 году.

14. Таланов Василий Васильевич, родился в 1882 году. Известный специалист рыбного дела, практик. Занимал должность доверенного экспортного управления «Союзрыбы». Убит в 1930 году.

15. Рубинштейн Яков Львович, родился в 1891 году. Видный экономист в области рыбного хозяйства, автор многочисленных статей по вопросам экономики и рыбной торговли. Убит в 1930 году.

16. Терещенко Кузьма Кириллович, родился в 1893 году. Язвестный ихтиолог и один из крупнейших специалистов по рыболовству. Его научные работы по возрасту и плодовитости рыб доставили ему широкую известность. Первый применил механизацию неводной тяги в Волго-Каспийском районе. Был широко известен в СССР и как крупнейший практический деятель в рыбной промышленности. Задолго до революции К. К. Терещенко принадлежал к партии с.-р. и был членом учредительного собрания Астраханской губернии. До революции оказывал много услуг большевикам, занявшим затем крупные посты укрывая их от преследования царских властей. После революции отошел от политической деятельности и всецело отдался организации рыбной промышленности. В последние годы был фактическим руководителем одного из крупнейших рыбопромышленных предприятий СССР — Азербайджанского рыбного треста. В результате его выдающейся, более чем двадцатипятилетней деятельности на пользу рыб ГПУ возвело на него ложное обвинение во вредительстве, не указав даже, в чем оно заключается. Убит в 1930 году.

17. Толстой Владимир Константинович, родился в 1888 году. Ихтиолог. Участвовал в ряде научных ихтиологических экспедиций. Напечатал ряд научных работ по ихтиологии и много статей по рыболовству Департамента земледелия. После революции — работал директором Азовско-Черноморского и Северного районов. Последнее время посвятил себя научной деятельности — работал в Научном институте рыбного хозяйства как ученый специалист. Читал спорадический курс по вопросам рыболовства в Петровской сельскохозяйственной академии. В 1930 году обвинен во вредительстве и без указания, в чем это вредительство заключалось, убит.

18. Фишзон Израиль Моисеевич, родился в 1892 году. Один из выдающихся деятелей рыбной промышленности и превосходный знаток рыбного дела. С начала революции занимал ответственные посты в государственной рыбной промышленности и являлся одним из ее организаторов. Работать ему приходилось в особо тяжелых условиях, так как именно на него ложилась фактическая ответственность за безграмотные и часто безумные распоряжения коммунистического начальства, которых отменить он не мог и из-за которых на него нападали с мест те, на кого сыпались эти распоряжения. Руководил работой с удивительным тактом, умом и знаниями. Ему принадлежит много статей, посвященных рыбному хозяйству. Читал курс в Петровской сельскохозяйственной академии по вопросам планирования рыбного хозяйства. В 1930 году оклеветан ложными признаниями, составленными ГПУ, и убит.

19. Фишзон Петр Моисеевич, брат первого, родился в 1886 году. Видный деятель и знаток в области теоретических и практических вопросов экономики рыбной промышленности и торговли. Ученый специалист Института рыбного хозяйства. Убит в 1930 году.

20. Шпиркан Виталий Ираклиевич, родился в 1887 году. Экономист в области рыбного хозяйства, специалист по вопросам торговли. В чем он обвинялся — неизвестно: в опубликованных по делу «48-ми» материалах ГПУ не упоминается даже его фамилия, тем не менее расстрелян.

21. Шапошников Степан Дмитриевич, родился в 1887 году. Инженер, специалист по холодильному делу в рыбной промышленности. Им спроектированы и построены почти все холодильники для рыбных товаров, строившиеся в СССР. Был, кроме того, ученым специалистом Научного института рыбного хозяйства и профессором рыбоведения Петровской сельскохозяйственной академии. Чрезвычайно интересная его работа по мокрому замораживанию рыбы на траулерах, которую он делал вместе с В. К. Толстым, осталась незаконченной. Убит в 1930 году.

22. Щербаков Семен Васильевич, родился в 1883 году. Краткую характеристику его я приводил в своих «Записках». Крестьянин, без образования, только благодаря своему совершенно исключительному уму, дарованиям и настойчивости пробивший себе дорогу и занявший одно из первых мест как специалист в рыбной промышленности. Им создано траловое дело и мурманская траловая база, которой так гордятся большевики. Убит в 1930 году.

23. Капитан рыболовного судна «Дельфин». Я, к сожалению, не помню его фамилию. Осенью 1931 года траулер РТ 38 «Дельфин», переданный во временное пользование для исследовательских работ Океанографическому институту, следуя под управлением штурмана в Кольском заливе, разбился на камнях и погиб. За эту аварию капитан был расстрелян.

Кроме этих двадцати трех специалистов, непосредственно работавших в рыбной промышленности, среди известных мне специалистов, консультировавших рыбную промышленность или работавших в ней временно, убиты:

24. Рязанцев Александр Васильевич, родился в 1874 году. Профессор, один из крупнейших в России специалистов по холодильному делу. Убит в 1930 году.

25. Каратыгин Евгений Сергеевич, родился в 1872 году. Профессор, один из крупнейших в России специалистов по холодильному делу. Убит в 1930 году.

26. Тихоцкой Константин Петрович, родился в 1876 году. Инженер, специалист по холодильному делу. Был привлечен к работе по рыбному делу только в 1930 году, на должность главного инженера «Союзрыбы». Этого было достаточно, чтобы убить его в числе «48-ми». По опубликованным ГПУ материалам вина его, по словам профессора Каратыгина, передававшего, в свою очередь, слова профессора Рязанцева, якобы сказанные ему пять лет назад, заключалась в том, что он «разделял его (Рязанцева) точку зрения на невозможность в нашей стране создать собственными силами холодильное дело»; в числе этих сомневающихся, якобы был назван и инженер Тихоцкой. Убит в 1930 году.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:25 | Сообщение # 23
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
II. Специалисты рыбного дела на каторге и в тюрьмах

27. Александров Николай Николаевич. Экономист, профессор, ученый специалист Института рыбного хозяйства. Председатель рыбной секции Госплана РСФСР. Напечатал много статей по экономике рыбного хозяйства. С осени 1930 года сидел в тюрьме, в 1931 году сослан в концлагерь на пять лет.

28. Бенинг Арвид Либерьевич, родился в 1890 году. Профессор зоологии. Ихтиолог и гидробиолог. Директор Волжской гидробиологической станции. Один из известнейших специалистов гидробиологии в России. В Советской энциклопедии приведена его биография и указано более семидесяти его научных работ. В 1931 году сослан в концлагерь на пять лет.

29. Богданов Василий Иванович, капитан дальнего плавания специалист по траловому делу, старший капитан тралового флота в Мурманске. В 1932 году сослан в концлагерь на пять лет.

30. Гончаров Владимир Георгиевич, бывший морской офицер, специалист по рыбопромысловым судам. Напечатал много статей по вопросам строения рыбопромыслового флота. Ученый специалист института рыбного хозяйства. Арестован в 1930 году, в 1932 году сослан в концлагерь на пять лет.

31. Гриннер Владимир Самсонович. Один из известнейших в России специалистов по рыболовству открытого моря и организаторов этой промышленности. Человек кипучей энергии и предприимчивости. Последние годы работал на Дальнем Востоке, где был занят организацией тралового и дрифтерного промыслов. Арестован в 1929 году, более года пробыл в тюрьме. В 1931 году сослан в концлагерь на десять лет.

32. Деменко, инженер-технолог, специализировавшийся по вопросам изготовления тары для рыбной промышленности. Молодой инженер, окончивший курс технологического института только в 1926 году. Напечатал несколько статей по вопросам изготовления тары. В 1931 году сослан в концлагерь на десять лет.

33. Державин Александр Николаевич. Профессор, один из известнейших ихтиологов, исследователей и рыбоведов России. Напечатал капитальные работы по рыбам Каспийского моря и множество статей. Долгое время был директором Бакинской ихтиологической станции, последние годы — директором Дальневосточной ихтиологической и биологической станции. С 1930 года находился два года в тюрьме, затем выслан с Дальнего Востока.

34. Дьячков, специалист-практик с более чем тридцатилетним стажем работы. Занимал ответственную должность в Волго-Каспийском районе. В 1931 году сослан в Соловецкий концлагерь на десять лет.

35. Клыков Андрей Алексеевич. Ихтиолог и товаровед; ученый специалист Института рыбного хозяйства; читал многочисленные курсы по товароведению рыбного дела; напечатал известную книгу «Рыба и рыбные товары», вышедшую уже тремя изданиями и являющуюся основным пособием к изучению предмета, и, кроме того, много статей в специальных журналах, несколько книг-очерков по рыболовству Каспийского моря. Арестован в 1930 году, в 1931 году сослан в концлагерь на десять лет.

36. Мартышкин, специалист по рыболовству с многолетней практикой. Занимал должность зам. заведующего производственным отделом Волго-Каспийского треста (крупнейшего в СССР). В 1932 году сослан в концлагерь на десять лет.

37. Назаревский Михаил Иванович. Читал курс экономики рыбного хозяйства с основания факультета рыбоведения в 1913 году непрерывно в течение семнадцати лет. Имеет много научных трудов. В 1931 году сослан в Соловецкий концлагерь на десять лет.

38. Невраев Александр Федорович, один из старейших специалистов по рыбному хозяйству в России. Ученый специалист Института рыбного хозяйства. Напечатал много статей в специальных журналах. Был арестован в 1930 году, в 1931 году сослан в концлагерь на три года:

39. Парахин Степан Илларионович. До революции специалист по рыболовству Департамента земледелия, более тридцати лет работал по вопросам организации рыболовства. После революции был заместителем начальника управления рыболовства, напечатал много статей в специальных журналах. Был арестован в 1930 году, в 1931 году сослан в концлагерь на пять лет.

40. Пивоваров, специалист-практик по рыбному промыслу и торговле, обладавший большим стажем. Последние годы работал в Лондоне в фирме «Аркос», в 1930 году был вызван в СССР, назначен заведующим производственным отделом государственного рыбного треста в Мурманске, через месяц был арестован, по-видимому, увезен из Мурманска и затем бесследно исчез.

41. Постников Яков Александрович, один из старейших и опытнейших капитанов рыболовного тралового флота. В 1930 году он был арестован и в 1931 году сослан в концлагерь на десять лет.

42. Редько В. А., специалист по вопросам дальневосточного рыболовства. В 1930 году был арестован, в 1931 году сослан в концлагерь на десять лет.

43. Скрябин Николай Иванович, происходил из крестьян-поморов. С ранней юности работал в рыбной промышленности и благодаря природному уму, способностям и настойчивости пробил себе дорогу и сделался одним из видных специалистов по рыболовству Севера. В 1930 году был арестован, в 1931 году сослан в Соловецкий концлагерь на пять лет.

44. Сомов Михаил Павлович. Ихтиолог, ученый специалист по рыболовству и бонитировке рыболовных угодий. Имеет многолетний стаж научной, исследовательской и практической работы. Автор капитальных научных работ и множества статей по вопросам рыболовства и рыбоводства. Одно время он был директором Центрального института рыбного хозяйства СССР, последнее время работал на Дальнем Востоке вместе А. Н. Державиным. В 1930 году был арестован, находился в тюрьме два года и затем был выслан с Дальнего Востока.

45. Фарманов Иван Григорьевич, семьдесят лет. Ученый специалист Интитута рыбного хозяйства; читал курс «Организация рыбного промысла» в Петровской сельскохозяйственой академии. В 1930 году был арестован и в 1931 году, больной, с парализованными ногами, был сослан в Соловецкий концлагерь на десять лет.

46. Хрипко. Известный рыбопромышленник на Дальнем Востоке. После революции работал в рыбной кооперации Дальнего Востока. В 1931 году сослан в Соловецкий концлагерь на десять лет.

47. Чернавин Владимир Вячеславович, автор настоящих записок. Ихтиолог. В 1930 году был арестован, в 1931 году сослан в Соловецкий концлагерь на пять лет.

48. Шашин, специалист-практик, работал в Волго-Каспийском районе много лет и занимал ответственные должности в Волго-Каспийском рыбном тресте. В 1931 году был сослан в концлагерь на пять лет.

49. Шварцман Лазарь Бенционович. До революции был рыбопромышленником. После революции заведовал производственным отделом Волго-Каспийского Государственного треста. В 1928 году был сослан в концлагерь на четыре года.

50. Капитан рыбопромыслового траулера «Касатка» (фамилии не знаю). Осенью 1931 года был послан на помощь русскому ледоколу, севшему на камни у берегов Новой Земли. В эту исключительно трудную операцию капитана заставили пойти без карты участка, в который он должен был идти. «Касатка» села на камни и погибла. Капитану дали семь лет концлагеря.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:26 | Сообщение # 24
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
III. Специалисты, консультировавшие рыбную промышленность или работавшие в ней временно

51. Игнатьев Николай Иванович; известнейший специалист морского дела. В рыбной промышленности работал после революции ряд лет. В 1931 году был сослан в концлагерь на десять лет.

52. Каменецкий Степан Тимофеевич; инженер. Автор многочисленных трудов по вопросам судостроения. Выдающийся специалист. Сослан в концлагерь на десять лет.

53. Крутиков Виктор Иванович; гражданский инженер. С 1927 по 1929 год главный инженер и строитель траловой базы «Севгосрыбтреста» в Мурманске. Приговорен к ссылке в концлагерь на пять лет.

54. Обухов Макарий Васильевич; корабельный инженер, один из старейших и известнейших инженеров по судостроению в России. В 1928 году сослан в Соловецкий концлагерь на восемь лет.

55. Старостин Василий Васильевич. Инженер, профессор и проректор Института гражданских инженеров в Петербурге. В 1931 году был арестован и в 1932 году приговорен к десяти годам концлагеря.

56. Хохлов, корабельный инженер. В 1928 году сослан в концлагерь на три года.

Помимо этих людей, в результате революции, Россия лишилась и еще ряда крупных специалистов, убитых красной чернью и чекистами, не вынесших условий советской жизни, умерших от эпидемий, голода, намеренно лишивших себя жизни или вынужденных покинуть родину. Назову только некоторых.

Бражников Владимир Константинович. Выдающийся ученый, исследователь и администратор в области русского рыболовства. До революции стоял во главе русского рыбного дела и руководил его реорганизацией. Здесь невозможно привести и краткого перечня его работ и заслуг. После революции он вынужден был эмигрировать и умер в Японии.

Ковдин, известный специалист рыбного хозяйства. Его капитальный труд о русском рыболовстве, изданный до войны, не утратил до сих пор своего значения. Он покончил с собой в первые годы революции.

Люри Абрам Моисеевич, видный и энергичный деятель рыбной промышленности Дальнего Востока. Убит вместе со всей своей семьей во время известной резни мирных жителей в городе Николаевске на Амуре, организованной большевиками.

Чорский, известный исследователь, специалист по рыбным и звериным промыслам. Покончил жизнь самоубийством в первые годы революции.

Многих крупных специалистов постигла смерть, как И. Д. Кузнецова, А. А. Лебединцева, молодого ихтиолога Вукучича, Исаченко, Завойко.

Приводимые мной списки далеко не полны, это только тот круг, в котором мне приходилось вращаться, и все же они ясно говорят о том, какое огромное количество специалистов потеряла русская рыбная промышленность за это время. В ряде крупнейших районов, например Волго-Каспийском и Дальневосточном, убито и сослано за 1930–1931 годы очень много специалистов, которых я не знаю. Только на Дальнем Востоке в 1931 году было расстреляно пять человек и сослано на каторгу шестьдесят.

Несомненно, что систематическое истребление остатков специалистов и культурных людей продолжается и теперь. Никакие бедствия, ни эпидемии, ни война не могли бы с таким выбором уничтожить наиболее знающих и энергичных работников. Этот страшный разгром специалистов не мог пройти бесследно и не отразиться самым пагубным образом на рыбном деле.

Несмотря на огромные средства, вкладываемые большевиками, и на колоссальные усилия, затрачиваемые на развитие рыбного дела, оно было в корне подорвано массовым уничтожением специалистов в 1930–1931 годах, и после этого все разбивается от недостатка людей, знающих дело. Нет никакого сомнения, что в 1930 году рыбное дело в СССР не развивается, а падает. Отрывочные цифры, которые публикуются большевиками в их газетах, не могут этого скрыть, несмотря на все их крики о «победах».

Возьмем цифры по рыбной промышленности. План на 1930 год по всей рыбной промышленности СССР был утвержден в размере 1550000 тонн («Бюллетень Рыбного Хозяйства», Москва, № 5, 1930). На 1931 год он был утвержден в размере 2 220 000 тонн, о чем объявлялось во всех газетах. К концу пятилетки он должен был быть еще удвоен, то есть достичь 5 000 000 тонн. При этом только траловый лов должен был дать в Баренцевом море 1 000 000 тонн и в морях Дальнего Востока 600000 тонн.

За 1929–1932 годы на капитальное строительство в рыбной промышленности вложено («Правда», 23 марта 1933 г.): в 1929 г. — 25 млн рублей

1930 г. — 82 млн рублей

1931 г. — 122 млн рублей

1932 г. — 135 млн рублей.

Всего за четыре года вложено 364 миллиона рублей. Каковы же результаты?

План на 1932 год снижен против 1931 года на 300 000 тонн и утвержден в размере 1 900 000 тонн. План этот, несмотря на явные натяжки в официальной статистике, был выполнен всего на 69, 4 процента.

План на 1933 год еще снижен и оказался меньше плана на 1930 год, утвержден всего в размере 1 500 000 тонн. Насколько он будет выполнен, покажет будущее, пока же можно отметить, что в результате огромных затрат и трех лет работы рыбная промышленность не только не двинулась вперед и не достигла намеченных пятилеткой 5 000 000 тонн, но пошла назад против намеченного еще в 1930 году.

Так говорят цифры советской статистики, которые приводятся большевистскими газетами. Фактически дело обстоит много хуже.

1. Уловы, показываемые советской статистикой, в настоящее время учитывают не только рыбу, поступившую на рынок как товарная масса, но также ту рыбу, которая идет на местное потребление и поедается рыбаками и их семьями, что раньше никогда не учитывалось. Эта поеденная рыба, которая фактически при лове не была учтена и которой рынок не видел, учитывается статистикой задним числом и в чрезмерно преувеличенном размере с единственной целью увеличить цифру улова для показания «достижений».

2. В погоне за количеством улова и выполнением плана производится массовый улов рыб, которых раньше не ловили, а если они и попадались, то их выбрасывали за борт. Так, например, берут пинагора, морского ерша, акулу (раньше у нее брали только печень и кожу, теперь ловят из-за мяса), колюшку и т. д. Эти рыбы добываются теперь в массовом количестве, при их помощи подтягивается «выполнение плана», на рынок же выбрасывается, в сущности, не годный в пищу товар.

3. На ряде промыслов производится два или три раза учет одного и того же улова. Например, шаланда принимает от ловца рыбу в море, — I. эту рыбу учитывает промысловая кооперация, ловец которой поймал рыбу, II. государственная шаланда, которая приняла эту рыбу, III. тот государственный береговой промысел, на который шаланда передала рыбу. В результате в статистику попадают из разных мест две или три цифры, в сумме рыбы оказывается много больше, чем было поймано. Этот способ учета сильно способствует пополнению в производственных планах.

По пятилетнему плану предполагалось также резкое снижение себестоимости. Что же получилось на деле?

Приведу пример из северной практики, мне наиболее известной.

В 1930 году продажная цена ровной трески была 250–260 рублей тонна, и трест имел при этом законную прибыль, то есть 8 процентов. По плану к 1933 году предусматривалось снижение себестоимости ниже 200 рублей за тонну. «Правда» от 23 марта с. г. (№ 81) в передовой статье сообщает, что себестоимость траловой трески в 1932 году составляла 481 рубль за тонну, то есть свыше 240 процентов плановой. Если же принять необходимую поправку на то, что треска была посолена с головами, что пятилетним планом предусмотрено не было, то фактическая себестоимость нормально приготовленной трески выразится в 690 рублей за тонну, то есть в три с половиной раза выше предложенной планом.

В 1930 году «Севгосрыбтрест» продавал треску в розницу в Мурманске по 30 копеек за килограмм. Это был первосортный товар, мытый, без голов. Летом 1932 года в Мурманске треска низкого качества с головами продавалась по три рубля за килограмм. Голодное население брало ее нарасхват, а проводники железнодорожных вагонов тайно возили ее в Петербург для перепродажи. И в этой части катастрофа — себестоимость не снизилась, а повысилась в несколько раз.

Число траулеров, работающих в Баренцевом море, по сокращенному уже варианту, должно было быть к концу пятилетки 300. За сомнение в возможности освоения такого количества судов ссылали в каторгу и расстреливали. Осенью 1930 года, к моменту расправы над «вредителями», в Мурманске было 26 траулеров и 28 были в постройке на Балтийском судостроительном заводе: из них 14 должны были прийти в Мурманск не позднее 15 декабря 1930 года, остальные с открытием навигации весной 1931 года. Кроме того, 10 траулеров было заказано за границей, они также должны были вступить в работу к весне 1931 года, следовательно, к весне 1931 года в Мурманске, казалось бы, обеспечено наличие 64 траулеров. Летом 1931 года мурманская газета «Полярная Правда» — официальная, как и все газеты в СССР, — сообщала, что в Мурманске работает 50 траулеров; однако, та же газета весной 1932 года сообщала, что траулеров в Мурманске всего 43. В январе 1933 года московская «Правда» в заметке «Завод на океане» сообщала, что на Мурмане «уже» работают 49 траулеров. Оставим вопрос о том, что по плану на 1 января 1932 года должно было быть 219 траулеров, а к концу пятилетки, то есть к 1 января 1933 года — 300. Постараемся разобраться, куда делись уже готовые траулеры и те, которые были в постройке в 1930 году. Куда исчезли 16 траулеров? Эти суда, видимо, все погибли.

Центральные советские газеты не сообщали об этом ни слова, но «Полярная Правда» не могла не проболтаться. И не надо было иметь особой проницательности, чтобы узнать о гибели судов из ее замаскированных сообщений, хотя прямо о катастрофах она не говорила. Зимой 1931 года эта газета сообщила о приговоре к расстрелу капитана погибшего траулера «Дельфин»; вскоре за этим о ссылке на семь лет капитана погибшего траулера «Касатка». Затем была заметка о похоронах капитана погибшего траулера «Осетр», с подробным сообщением, что тело было выброшено на берег, привязанное к оторванной двери каюты.

Кроме того, мы, сосланные на Север, узнавали о гибели траулеров от наших товарищей по каторге, работавших в Мурманске, и от рыбаков-поморов, с которыми приходилось встречаться на принудительных работах по лову рыбы для ГПУ. По сообщенным мною, таким образом, сведениям, далеко не полным, конечно, я знаю наверное о гибели следующих траулеров:

1. В 1931 году погиб один из старых траулеров, выброшенный на камни на Мурманском берегу.

2. Осенью 1931 года погиб, хотя и старый, но прекрасный траулер РТ 38 «Дельфин», только что получивший капитальный ремонт.

3. Тогда же погиб новый траулер немецкой постройки «Касатка».

4. Тогда же один из лучших старых траулеров «Макрель» погиб в открытом море, возвращаясь в порт с грузом, на нем погибла команда — 24 человека.

5. Той же осенью 1931 года у норвежских берегов потерпел тяжелую аварию и вышел совсем из строя траулер РТ 40 «Скат». Он столкнулся с новым траулером, шедшим в Мурманск с петербургской верфи.

6, 7. Два вновь построенные в Петербурге траулера затонули: один, «Рабочий» — на камнях, другой — от столкновения.

8, 9. 31 января 1932 года во время шторма погибли в открытом море со всем экипажем (свыше ста человек на обоих) два траулера — «Осетр» и «Союзрыба». Оба траулера немецкой постройки, дизельные и оборудованные по последнему слову техники, но без достаточно опытных механизаторов. В марте 1932 года «Полярная Правда» сообщала о показательном суде над капитанами траулеров, виновными в тяжелых авариях 15 траулеров.

Вот те отрывочные и случайные данные, которые дошли до меня, пока я был на каторге, и по которым можно судить, куда могли деться 16 траулеров.

Что же привело к такой неслыханной гибели траулеров? Главная причина — крайняя неопытность и неподготовленность команды, вызванная острым недостатком кадров. За десять лет работы «вредителей» не было не только ни одного случая гибели траулера, но и ни одной серьезной аварии. Не прошло и года, как «вредители» были ликвидированы, и аварии траулеров стали чуть ли не каждодневны, а гибель траулеров — обычным явлением. Траулеры гибнут и выбывают из строя быстрее, чем их успевают строить русская и иностранная верфи. Особенно ярким примером является гибель дизельных траулеров «Осетр» и «Союзрыба». «Вредители», то есть Щербаков и я, все время настаивали на том, что строить дизельные траулеры до подготовки опытных специалистов-механиков нельзя. Это мнение считалось вредительским, и коммунисты Мурашев, Крыщев и Фрумкин настояли на постройке серии дизельных траулеров. Русские механики совершенно не умели управляться со сложными машинами этих судов, у них, даже в тихую погоду, по несколько раз в день становились машины. В шторм 31 января 1932 года машины этих обоих траулеров встали, и оба судна пошли ко дну. В гибели этих судов виноваты в первую голову Мурашев, Фрумкин и Крышев, истинные вредители в рыбном деле, превосходно знавшие, какой опасности они подвергали команду, строя такие суда, не обеспечив их опытными механиками и молчавшие об этой опасности из боязни быть заподозренными в оппортунизме.

По сообщению «Полярной Правды» к весне 1932 года положение с траловым ловом было катастрофическим. Из оставшихся 43 траулеров в море работало не более 9-12, все остальные находились в ремонте или под погрузочно-разгрузочными работами. В результате весенний улов 1932 года при 43 траулерах оказался вдвое ниже улова 1930 года при 23 траулерах, причем все новые траулеры были большого тоннажа и имели почти вдвое большую команду. Положение стало настолько серьезным, что потребовало приезда в Мурманск самого Микояна. Полномочный министр констатировал полное отсутствие сверху до низу знающих людей в Мурманском тресте и объявил об этом всем через «Полярную Правду». Катастрофический недолов, гибель судов, хаотическое состояние строительства и промысловой работы Микоян правильно объяснил отсутствием знающих людей. Передают, что на собрании служащих и рабочих треста он патетично воскликнул:

«Назовите мне человека, знающего это проклятое дело! Кто бы он ни был по своему социальному происхождению, по своему отношению к советской власти, я его поставлю во главе дела». Все знали, что таким человеком был С. В. Щербаков, тот, что успешно создал и блестяще вел это дело, но что он убит при гнусном содействии того же Микояна. Не было и тех, кто вместе со Щербаковым вел эту работу: К. И. Кротов был убит, остальные — в каторге.

То же было и со всей рыбной промышленностью, а также и вообще со всей промышленностью в СССР. Я говорю о рыбной промышленности Севера только потому, что ближе ее знаю, но она, несомненно, не составляла исключения, а подчинялась общему положению.

Богатую, цветущую страну большевики вторично приводили к чудовищной нищете и грозному голоду. Действительно, вредительство было неслыханное, грандиозное, планомерно созданное организацией, возглавляемой Сталиным, Политбюро и ГПУ, с тысячью ответвлений, именуемых ячейками коммунистической партии.

Придет время, когда и над этими истинными вредителями состоится настоящий суд.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:27 | Сообщение # 25
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Часть II. Тюрьма
1. Арест

После опубликования постановления ГПУ о расстреле «48-ми» я не сомневался в том, что буду арестован. В постановлении о расстреле В. К. Толстого указывалось — «руководитель вредительства по Северному району» (это был мой ближайший друг); при таком же объявлении относительно С. В. Щербакова — «руководитель контрреволюционной организации в Севгосрыбтресте» (это был самый близкий мне человек из работников треста).

Было очевидно, что спешно расстреляв «руководителей вредительской организации», далее будут искать «организацию», а так как никакой организации не было, то будут подбирать людей, наиболее подходящих для этого, по мнению ГПУ. В «Севгосрыбтресте», кроме Щербакова, был пока арестован только К. И. Кротов, который уже более полугода находился в тюрьме. Явно, что для «организации» этого было мало. Из оставшихся в «Севгосрыбтресте» специалистов, занимавших ответственные должности, было четверо, заведующих отделами: Н. Скрябин — заведующий планово-статистическим отделом, инженеры К. и П. — отделами техническим и рационализаторским, и я — научно-исследовательским. Главный инженер сменился в 1930 году и еще ничего не успел построить, так как ввиду беспрестанных изменений планов, строительных работ в 1930 году, в сущности, не было.

Из кого ГПУ будет формировать уже объявленную «организацию» в «Севгосрыбтресте»? Несомненно, что меня должны взять в первую очередь: моя дружба с В. К. Толстым и С. В. Щербаковым всем была известна, я — дворянин, что прописано во всех анкетах, меня не любят коммунисты, находя, что у меня «непролетарская психология». Всего этого более чем достаточно. Н. Н. Скрябин — он десять лет превосходно и честно работал в тресте, но именно это, то есть его продолжительная работа в одном учреждении, могло быть для него опасным. С другой стороны, его отец был крестьянин, бывший ссыльный царского правительства, а отдел, которым он руководил, имел очень ограниченную самостоятельность. Его могли оставить в покое.

Инженеры К. и С. совершенно не подходили для роли участников организации, так как уже были раз использованы ГПУ и сосланы, как «вредители», один на десять, другой — на пять лет, и из Соловецкого лагеря проданы в трест. ГПУ получало за них хорошие деньги; было бы глупо отказываться от дохода и вторично навязывать им «вредительство».

Итак, совершенно ясно, что меня должны взять. Дальше два выхода— расстрел или Соловки, третьего решения после ареста ГПУ в таких случаях не бывает. Жизнь кончена. Что будет с женой и сыном? Вероятно, сошлют в глушь, как семьи расстрелянных «48-ми», конфисковав домашний скарб, то есть лишив последнего куска хлеба. Сыну не дадут учиться. Что делать? Бежать? Это, может быть, было бы не так трудно, потому что непосредственной слежки за мной не было, я это проверял несколько раз, только перлюстрировали почту и подслушивали телефонные разговоры. Бежать я все же не хотел по двум причинам: 1. Этим я дал бы козырь в руки ГПУ, которое могло бы говорить, что, значит, было вредительство, если я бежал, и 2. Быстро организовать побег с женой и одиннадцатилетним сыном было невозможно, оставлять их — значило обречь на ссылку.

Лишить себя жизни? Это, может быть, был наилучший выход, к которому многие прибегли бы на моем месте. Я много думал об этом, но страшно было думать о мальчике, который был ко мне очень привязан, и вокруг которого жизнь начинала развертываться все более трагически. Я колебался.

Надо было давно ехать в Мурманск, так как мой отпуск кончился, но я написал в трест о своем категорическом отказе работать в Мурманске и не поехал туда. Что я мог потерять? Максимум, меня послали бы работать принудительным порядком куда-нибудь в другое место, на половинном содержании. В моем положении это было не страшно. Мне предлагали работу в Москве, в Баку, во Владивостоке. Я решил взять место в провинции и, если не арестуют, проработать зиму, перевезти к себе семью и тщательно подготовить побег за границу. Мы подробно обсудили это с женой, внимательно осмотрели карту окраин СССР, хорошо знакомых нам по прошлым экспедициям, и решили остановиться на этом. Я должен был добиваться места, которое давало бы мне возможно большую свободу передвижения и приближало бы к границе. Ничего другого не оставалось.

Я не сомневался, что тяжко будет начинать новую жизнь в чужой стране в сорок два года. Двадцать лет я работал в одной специальности, отдал своей стране большую и лучшую часть жизни и сил. За мной не было никакой вины, и все же ни мне, ни жене, ни бедному моему мальчишке не оставалось другого выхода, как бежать. На родине нам места больше не было.

Шли тягостные дни ожидания и медленных переговоров о новом назначении: надо было устроить так, чтобы меня послали, якобы против моей воли, туда куда я хотел поехать, иначе ГПУ не пустило бы меня в приграничную область. Это требовало времени.

Я избегал видеться с кем бы то ни было, так как знакомство со мной, обреченным, могло быть опасным. При случайных встречах часть знакомых панически бежала от меня, меньшая стремилась выказать сочувствие и подчеркнуть, что они все же меня не сторонятся. То и другое было неприятно.

Каждый вечер, когда сынишка укладывался спать, мы с женой долго сидели и ждали. Мы не говорили об этом, но прекрасно знали, чего ждем, и что это, может быть, последние минуты нашей жизни вдвоем.

Иногда стыдно было, что меня не берут. Прошел почти месяц со дня расстрелов, многие были посажены в тюрьмы… Чем заслужил я милость палачей? Я не скрывал, как отношусь к ним, и не был ни на одном собрании, на которых «клеймили вредителей».

Это все же случилось и очень просто. Дома я был один. Сынишка, тоскуя от тревоги взрослых, ушел в кино. Он, как и мы, не находил себе места. Жена еще не вернулась со службы.

Звонок. Я открыл — управдом и некто в штатском. Я понял. Свершилось.

Штатский протянул мне бумажку — ордер на обыск и арест.

— Пожалуйста.

Он прошел в комнату, служившую мне спальней и кабинетом, и приступил к обыску. Это был неопытный еще практикант ГПУ, был неловок, не умел открыть ни одного ящика в моем старинном бюро. Обыск был поверхностный, явно формальный. Из массы бумаг и рукописей, которые были у меня в столе и в шкафу, он взял один блокнот, лежавший сверху. Разумеется, он не мог бы сказать, почему он взял его, а не что-нибудь другое. Мне было совершенно все равно, что он берет.

Когда вернулась жена, обыск был кончен, я собирался «в дорогу»: две смены белья, подушка, одеяло, несколько кусков сахара и несколько яблок, — ничего съестного дома не было.

Я переменил белье.

— Я готов, — сказал я гепеусту и подумал: «Готов к смерти». Меня долго не увозили. Тюремные автомобили были в разгоне и не справлялись со своей задачей.

Не буду вспоминать этих последних минут. Не могу. В автомобиле я оказался один: можно было смело поместить десять-двенадцать человек в такую машину, в фургон с двумя длинными боковыми скамьями, а меня везут одного, — вероятно, я крупный преступник.

В передней стенке — крошечное оконце, защищенное решеткой, в него видны спины шофера и конвойного. В оконце мелькают фонари и кусочки знакомых домов и улиц, которые я вижу в последний раз. Едем через Дворцовый мост. Это решительный момент: сейчас определится, куда меня направят, — во внутреннюю тюрьму на Гороховую или на Шпалерную. Остановились. Открыли дверцы. Сейчас потащат. Гороховая — жуткое место, хуже Шпалерки. Улица пуста. У ворот — двое в кожаных куртках, их громкие голоса звучат гулко и жутко. Воздух теплый и влажный, ветер тянет с моря. Стоим довольно долго, меня не трогают. Оказывается, поехали за новым пассажиром. Его вталкивают с вещами, и мы едем дальше. Новый сидит против меня, сгорбившись, собравшись в комочек; держит на коленях вещи, хотя рядом много места; ему неудобно, но он, видимо, этого не замечает. Посмотрев на меня, еще больше сгорбился. Лицо осунувшееся и испуганное.

Везут нас по Миллионной, по набережной; если свернем у Литейного моста — значит, на Шпалерную, если на мост — значит в «Кресты». Свернули на Шпалерке к «Предвариловке», официально, Д.П.З. — «Дом предварительного заключения», — социалистическое правительство любит деликатные названия. Во дворе двери вновь открыты, стража бесцеремонно зубоскалит между собой, нас понукает:

«Ну, давай!»

Вылезаем, плетемся по лестнице. Канцелярия тюрьмы грязная и прокуренная. Я жду, мой компаньон заполняет анкету. Гепеуст, сидя за низкой перегородкой, лениво и равнодушно задает вопросы. Тот отвечает, как первый ученик, смотря в глаза, неестественно громко, с большой готовностью. По его тону для меня ясно, что он убежден в своей благонадежности, в том, что его арест — недоразумение, что все сейчас выяснится и его освободят.

«Есть еще наивные люди в СССР, и как их еще много», — подумал я.

— Который раз арестованы? — бурчал гепеуст.

— О, первый раз, конечно, первый.

— Ранее судились?

— Нет, нет, конечно.

Голос звучал у него возбужденно, почти радостно. Как после таких хороших ответов не отпустить его!

Его увели. На меня — никакого внимания. Долго еще сидел я. Наконец, дали самому заполнить анкету. Это лучше, чем отвечать на вопросы, можно спокойно обдумать каждое слово, тем более что я знал за собой один грех по отношению к советской власти, — я скрыл свое военное прошлое. Надо было не провраться и сделать все складно. Правда, опыт перед этим был громадный — сколько я этих анкет за тринадцать лет заполнил! Для искренности тона в графе «социальное происхождение» не отлыниваю, не пишу — «сын служащего», а твердо ставлю «потомственный дворянин».

— Как относитесь к советской власти? — Пишу — «сочувствую», по ходячему анекдоту, дальше следует мысленное добавление — «но помочь ничем не могу».

— Служили ли в старой армии? — Нет.

— Служили ли в красной армии? — Нет.

В первом случае вру, потому что в военное время служил. Подписываюсь под предупреждением, что последствия сообщения в анкете ложных сведений мне известны.

Ничего, все равно хуже не будет. Главное — не сдаваться и сопротивляться до конца.

Просмотрел, — все написано складно, почерк ровный и твердый. Следить за собой — тоже очень существенно.

Повели по лестницам. Считаю этажи — четвертый. На площадке лестницы — обыск: отобрали галстук, подтяжки, подвязки для носков, шнурки от штиблет, чтобы не повесился. Простыни — пропустили. Это все пустяки, но неприятно оказаться в растерзанном виде, повеситься же, конечно, на штанах проще, чем на галстуке. Часы я сам оставил дома, потому что знал, что их не пропускают.

Один из парней, который меня обыскивал, относился ко мне, видимо, сочувственно и совестливо. Когда он обыскивал мой чемодан, второй ушел относить отобранное в кладовую. Он увидел яблоки.

— Не полагается. Ну ладно, бери. Вот с чемоданом как. Ну, быстро айда с чемоданом в камеру!

Мы пошли вперед по коридору.

Я только потом узнал, что чемодан и яблоки он пропустил незаконно, и не мог сразу оценить его доброго отношения. Яблоки запрещены, так как в тюрьме для подследственных строго авитаминозный режим: все сырое — фрукты, овощи, молоко — строжайше запрещено. Чемодан запрещается потому, что в нем есть металлические части, из которых, по мнению ГПУ, можно изготовить оружие.

Появляется второй надзиратель.

— Веди в двадцать вторую!

Часы, висящие в коридоре, показывают три. До утра недолго.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:28 | Сообщение # 26
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
2. В камере
Часть стены общей камеры, выходящей в коридор, забрана решеткой от потолка почти до полу. Решетка массивная и довольно редкая, головы просунуть нельзя, но руки можно. Как в зверинцах — для львов и тигров. Дверь такая же решетчатая. Работа солидная, добросовестная — «проклятое наследие царизма», столь пригодившееся в Союзе Советских Социалистических Республик.

В камере полумрак, и трудно разобрать, что там делается. На стук открываемой двери с ближайшей койки поднялся человек в белье и, не обращая на меня внимания, заговорил с надзирателем с упреком в голосе.

— Товарищ Прокофьев (фамилия надзирателя), вы обещали нам больше не давать, мне некуда класть. В двадцатой нет ста человек, а у нас сто восемь.

— В двадцатую тоже даем, — ответил равнодушно надзиратель, поворачивая ключ в огромном замке.

— Раздевайтесь, товарищ, — обратился ко мне человек в белье. — Пальто повесьте здесь. — Он указал на гвоздь у самой двери, на котором уже висела такая масса пальто, шуб, шинелей, тужурок, что было совершенно непонятно, как они держатся.

Я снял пальто и бросил его в угол около решетки.

Постепенно разглядел камеру. Это была большая, почти квадратная комната, около семидесяти квадратных метров. Потолок — слегка сводчатый, поддерживаемый посередине двумя тонкими металлическими столбами. По стене, противоположной входу, два окна, забранные решетками.

На высоте сантиметров сорока от пола вся камера была покрыта настилом, на котором в определенном порядке лежали спящие: у боковых стен — два ряда, головами к стенам, ногами внутрь камеры; посередине — головами к центру. Между границами каждых двух рядов оставалось по узкому проходу. В тех местах, где приходились люди большого роста, прохода не оставалось. Пятый ряд располагался перпендикулярно этим рядам у стены, выходившей в коридор. Тут прохода не было никакого.

На чем они лежат? Как это устроено? По-видимому, вся камера была застлана сплошными нарами. Как же днем? Значит, в камере нельзя ходить? — мелькали у меня в голове соображения.

Несколько человек приподнялись и с любопытством рассматривали меня.

— В этом проходе, налево, под щитами, третье место свободно. Ложитесь там, — прервал мои мысли человек в белье. — Не будут пускать, настаивайте, место там есть.

— Как, под щитами? — переспрашиваю я.

— Ну да, на полу под щитами, — подтвердил он.

Только тут я понял, что под этой сплошной людской массой есть еще такой же сплошной людской слой.

Делаю несколько шагов вперед, протискиваюсь между обращенными друг к другу ногами двух рядов, и нагибаюсь к полу в указанном мне месте. Убеждаюсь, что на полу в том же порядке расположен нижний слой спящих тел. Протиснуться туда мне казалось невозможным.

И дико это так, лезть ползком, в темноте, под доски, в кучу спящих. Я решил вернуться обратно к двери.

— Что вы, товарищ? — опять приподнялся человек в белье.

— Если вы разрешите, я здесь останусь до утра, там тесно и я не хочу беспокоить спящих.

— Ну, надо что-нибудь придумать для вас. Вы с воли? Это видно. Я тут уже девятый месяц. Инженер Л., - назвал он себя. Я назвал свою фамилию.

— Кстати, запишу вас в книгу, — сказал он. — Хотел до утра отложить.

Он записал в тетрадь мои имя, отчество, фамилию, время прибытия в камеру.

— Я камерный староста, — сказал он. — Четыре месяца веду эту книгу. Видите, сколько имен. Тысячи прошли за это время через камеру.

— Любопытнейший материал, — заметил я. — Хорошая память для потомства.

— Запомните свой номер, вы — сто девятый, а теперь идемте, я покажу вам место, но только около уборной, имейте в виду. И, пожалуйста, тихо. Ночью говорить и шепотом не разрешается. Правила вывешены на столбе, днем прочтете, а то можете попасть под штраф.

Мы протиснулись вперед по проходу до самой стены. В углу, у самой уборной, были расположены две койки, занятые спящими. Между этими койками был просвет вершков в пять. В этом месте на полу никого не было.

— Ложитесь здесь, — сказал староста. — Хорошее место, только уборная близко, но окна открыты всю ночь.

С трудом и отвращением влез я под койки, ткнул на пол подушку и вытянулся на спине. Надо мной почти сходились две койки, между ними можно было просунуть голову, но не плечи. Сесть невозможно. Из уборной по полу тянул густой, отвратительный запах. От моего изголовья до таза уборной было не более метра, куча намокших зловонных опилок почти касалась моей подушки. Около уборной стояло в очереди несколько человек.

Сто восемь человек в камере, я — сто девятый; если ночь — восемь часов, то на человека приходится около четырех минут. На всю ночь хватит. Действительно, машинка спускалась каждые три-четыре минуты. Чувство было такое, что вода идет, опилки намокают и с каждым разом продвигаются все ближе. Может быть, это было не так, но нужно было, во всяком случае, иметь большую тренировку, чтобы спать лежа на бетонном полу рядом с непрерывно действующей уборной. У меня тренировки не было, и я чувствовал себя скверно: спать нельзя, встать нельзя, сесть нельзя, подвинуться некуда, так как весь пол занят лежащими телами. Меня охватило чувство унизительной безнадежности — деваться некуда от этой ползучей липкой вони…

Чтобы спасти подушку, я притянул ее себе на ноги и, просунув голову между койками, оперся плечами в стену. По подушке двигались во все стороны темные пятна — клопы.

Так начиналось тюремное образование. Для новичка и этого было достаточно. Позже я понял, как наивно было принимать такую чудную уборную с водопроводом за издевательство над человеком. Когда я побывал в Крестах и концлагере, я узнал, что бывает много хуже, и что при помощи этого приспособления в СССР умеют не только издеваться над заключенными, но и, в буквальном смысле, пытать их.

Ночь, наконец, прошла. В камере стало появляться какое-то движение. Те, кто лежал на койках, осторожно поднимались и приближались к умывальнику, становясь в очередь. Коек было двадцать две, только их обладатели вставали, остальные лежали, хотя, по-видимому, большинство уже не спали. Я наблюдал, не очень понимая, в чем тут дело, но, несомненно, это входило в какой-то строго установленный порядок. В коридоре издали раздавалась команда:

— Вставай! Вставай! Вставать пора! — повторялась команда, приближаясь, неприятно резала ухо, еще непривычное к таким приказам.

Поднялся староста и сухим, но совершенно другим тоном, скомандовал:

— Вставай, закуривай!

Ночью курить, по правилам распорядка камеры, не разрешалось. Все зашумело и зашевелилось: послышались разговоры, смех, перебранка. Отовсюду появились дымки цигарок: папирос в камеру не допускали из опасения, что в них могут быть переданы записки. Большинство курило махорку. Около уборной и умывальной раковины стали огромные хвосты. В один момент в камере образовалась такая непроходимая толкучка, что непонятно было, как все эти люди умещались ночью. Это, действительно, была тонко разработанная система.

Вся камера, кроме двадцати двух подъемных коек, находившихся у противоположных стен, была застлана деревянными дощатыми щитами, концы которых опирались на деревянные скамейки. На щитах спал верхний слой, под щитами на полу помещался второй такой же слой. Все получали соломенные тюфяки — роскошь, которую я оценил только в концлагере, где не было ничего, кроме голых досок. Щиты приходились так близко к нижнему слою, что там едва можно было повернуться с боку на бок.

Не только сесть, но приподняться было невозможно, и только когда вставали верхние, щиты убирались, нижние получали возможность двигаться и размяться после ночного плена.

В момент «подъема» щиты складывались по двое, тюфяки также, за ними поднимались люди. В камере поднималось такое столпотворение, что непонятно было, как будет дальше. Оказалось, что щиты и тюфяки выносились на день в пустое проходное помещение вблизи камер. Если бы эту работу поручить обыкновенным вольным уборщикам, им бы никогда не развернуться в такой людской гуще с этой неуклюжей ношей, и уборка заняла бы час, а может быть, и больше. Здесь же создавался свой виртуозный навык, и дело было сделано необыкновенно быстро.

Щиты и тюфяки вынесли, хаос уменьшился, но все же в камере оставалось сто девять человек на семидесяти квадратных метрах, не считая того, что часть этой площади была занята уборной, умывальной раковиной, шкафом для кружек и металлических суповых мисок, а также вещами заключенных.

Я не мог понять, как может жизнь идти в такой толкучке, над которой плавали густые облака табачного дыма. Попытался умыться. Но мне разъяснили, что мне это полагается делать последнему, в порядке поступления в камеру. Очевидно, здесь все требовало тренировки и точнейшего распределения прав и обязанностей, но я еще ничего не успел узнать и сообразить, как меня вызвали на допрос.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:31 | Сообщение # 27
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
3. «А ну, давай к следователю»
Из-за решетки громко выкрикнули мою фамилию. Мне давали дорогу и по пути оглядывали с любопытством — новенький. У решетки стоял тюремный страж — красноармеец, конвоир. Он повторил фамилию.

— Я.

— Имя, отчество?

Назвал свое имя и отчество.

— Давай к следователю.

Я уже хотел идти, как кто-то из заключенных остановил меня и быстро, вполголоса, сказал:

— Это на допрос. Возьмите еды. Помните одно — не верьте следователю.

Я вернулся, взял в карман яблоко.

— А ну, давай! — торопил страж.

Я вышел в коридор. Опять по лестницам, через решетчатые переборки в каждом этаже, со щелканьем замка и лязгом двери, которую дежурный постоянно захлопывает с усердием и спешкой. Второй этаж. Буфет для следователей: на прилавке экспортные папиросы, пирожные, бутерброды, фрукты. Такого буфета нет нигде, кроме учреждений ГПУ и кремлевских.

Из буфета шел коридор, от которого массивной стеной с решеткой был отделен второй, параллельный коридор, куда выходили нумерованные кабинеты следователей. Конвойный, все время ведя меня перед собой, доставил меня к двери и постучал. Послышалось что-то неясное в ответ.

— Давай! — скомандовал он мне. Я открыл дверь и вошел в кабинет. «Давай!» на скупом тюремном языке значит очень много. Давай — на прогулку. «Давай в пальто без вещей» — значит на Гороховую, на верные пытки. «Давай с вещами!» — на расстрел, и точно так же, но исключительно редко — на волю.

Кабинет — маленькая комната размера одиночной камеры. Гладкие крашеные стены, посреди небольшой канцелярский стол, два стула — один за столом, другой — напротив. На столе — электрическая лампа с сильным светом, направленным в лицо допрашиваемого. Сам следователь остается в тени. Утро, но рассвет в комнате не чувствуется.

— Здравствуйте, — приветствует меня следователь, называя по имени и отчеству. — Садитесь.

Следователь молодой, дет тридцати. Блондин. Выхоленный, сытый и румяный. Сел.

— Ну-с, побеседуем. Как вы думаете, почему вы арестованы?

— Не знаю.

— Как не знаете?! И не предполагаете ничего?

— Ничего не предполагаю.

— Подумайте. Неужели вы не предполагали, что можете быть арестованы? Нет? Припомните хорошенько.

— Нет.

Смотрю ему в глаза прямо и твердо. Сам думаю — нет, милый, на этом ты меня не проведешь, это уж слишком просто. Сказать, что я ожидал ареста — значит дать тебе возможность утверждать, что было за что, и затем требовать от меня признания в «преступлениях». Нет, так не поймаешь, хотя прием, может быть, правильный для первого хода.

— Нет, — повторяю. — Представить себе не могу. Я надеялся, что вы мне это разъясните.

— В свое время. Запомните пока, что мы не торопимся и что спешить нам некуда. Меньше шести месяцев следствие обычно не идет, девять месяцев — среднее, год — весьма часто. Подумать у вас будет достаточно времени. Итак, не скажете, что ждали ареста?

— Нет, не ожидал.

Так мы переговариваемся долго, но с одинаковым результатом.

— Ну что ж, может быть, потом сговорчивее будете. Давайте приступим к анкете.

«Так, — отмечаю я про себя, — первый номер не прошел». Странно, тюрьма, лишив меня и положения и уважения, достигнутого в результате научной и практической работы, словно омолодила меня, разбудив былой спортивный дух, упрямство, а может быть, и наглость по отношению к такому типу, как следователь.

Он повторяет вопросы вчерашней анкеты; я отвечаю твердо, не сбиваясь, что писал. На заглавном листе протокола номер один стоит фамилия допрашивающего — «уполномоченный ГПУ В. Барышников». Слово «следователь» в официальных бумагах заменяется на «уполномоченный ГПУ». Это, может быть, и правильнее, разве можно назвать следователем человека, который властен над жизнью и смертью допрашиваемого.

— Так-с, потомственный дворянин, а я, допрашивающий вас, потомственный почетный пролетарий, — с комичной важностью, подчеркивая и растягивая слова, произносит он, развалясь и покачиваясь на стуле.

Смотрю ему в глаза и думаю: фамилия твоя — Барышников — купеческий сынок; рожа — холеная, руки — лощеные, бездельник, никогда-то ты в жизни не работал, а мне пришлось поработать и головой, и руками лет с шестнадцати.

— Ваше отношение к советской власти?

— Сочувственное.

Он хохочет.

— Почему не сказать правду? Сказали бы хотя бы лояльное, ведь это неправда.

— Я говорю — сочувственное.

— Нет, этого я в анкету не помещу, это слишком очевидная бессмыслица. Слушайте, это же пустяк, который значения не имеет. Я ставлю этот вопрос только для проверки вашей искренности. Скажите правду, и я буду к вам относиться с доверием в дальнейшем. Поверьте, я вам искренно сочувствую. Мы ценим и бережем специалистов, а вы себе вредите с самого начала, — говорит он легким светским тоном.

Все это я уже слышал на допросах в Мурманске, думаю я и упорно повторяю:

— Сочувственное. На каком основании вы мне не верите?

— Я мог бы не отвечать на ваш вопрос, но из симпатии к вам, чтобы доказать вам мое искреннее расположение, извольте, я отвечу. Вы дворянин, советская власть лишила вас всех привилегий, этого одного достаточно, чтобы сделать вас классовым врагом, не говоря уже о том, что убеждения ваши нам известны до последней мелочи.

— Вы ошибаетесь. Привилегиями дворянства мне пользоваться не пришлось, жил я на личный заработок, моя научная карьера не была нарушена революцией. Напомню вам, что это же дворянство, генеральский чин, очень крупный пост, не помешали моему родному дяде стать верным слугой революции и войти в состав Реввоенсовета. Вы должны были о нем слышать.

Следователь молчит, не зная, как парировать неожиданный для него ход.

— Наконец (тут я решаюсь проверить, насколько следователь знаком с моей биографией), вы знаете, что после «октября» я не саботировал и продолжал свою работу.

Я лгу и твердо смотрю ему в глаза.

Он выжидает еще немного и вносит в анкету: «Сочувствует».

Еще одно маленькое достижение.

Я понимаю, почему он, в свою очередь, упорствовал. Если установить, что я, дворянин, советской власти не сочувствовал, а принял ее внешне, мое «вредительство» становится логичным выводом.

Он делает еще одну аналогичную попытку.

— Но вам приходилось критиковать мероприятия советской власти?

— Нет.

— Опять вы не хотите быть искренним даже в таком пустяке. Поверьте, все это не имеет никакого отношения к делу. Моя цель одна — дать вам возможность доказать, что вы готовы говорить правду и разоружиться перед советской властью. Не скрою, ваше положение тяжелое, улики против вас убийственные, вам грозит расстрел, но мне вас жаль. Будьте искренни, и я попытаюсь сговориться с вами. Неужели вы можете утверждать, что не критиковали мероприятия советской власти?

— Да, могу.

— Ну, к чему это?.. Мы, коммунисты, работники ГПУ, разве мы не критикуем мероприятия советской власти?

— Не знаю. Но я этим не занимался.

— Возьмем пример: хотя бы очереди. Вы ими не возмущались?

— Я полагал, что очереди не есть мероприятия советской власти.

— Хорошо. Пусть будет по-вашему. — Он берется за перо. — Нет, в протокол этого заносить не будем.

— Как считаете нужным.

И здесь мне ясен был его прием: скажи я, что критиковал, он заставит сказать, что это было неоднократно, станет допрашивать, когда и с кем я вел такие «разговорчики», что даст материал для «чистосердечного признания», которое будет квалифицировано по статье 58, параграф 10, как контрреволюционная агитация, что одно дает от трех до десяти лет концлагеря. Лица, которых бы я назвал, стали бы «контрреволюционной организацией», к ним присоединили бы хозяек домов, где мы могли бывать, что дало бы статью 58, параграф 11, -«контрреволюционная пропаганда». По совокупности обоих пунктов — расстрел.

Итак, я не собирался облегчить ему работу до такой степени.

Он подумал и решил сделать последнюю атаку в этом направлении.

— Неужели и анекдотов антисоветских вы не рассказывали?

— Нет, я не любитель анекдотов.

— И не слыхали?

— Нет, не слушал.

Лицо следователя из приветливого и веселого становилось злым и холодным. Он в упор смотрел мне в глаза, наблюдая за каждым моим движением.

— А вы не знаете, что лгать на следствии не полагается?

— Знаю, антисоветских анекдотов я не рассказывал и не слышал.

Мы смотрели друг на друга испытывающе.

Ложь моя была очевидна: в Совдепии нет человека, который не рассказывал бы антисоветских анекдотов. Их сочиняют и передают, начиная от вершин партийных кругов, где главным специалистом является К. Радек, до последнего советского служащего и школьника. Это единственное, что осталось в СССР от свободного слова, и чего не задушить никакой цензурой, никаким террором, несмотря на то, что распространение анекдота карается как контрреволюционная агитация-до десяти лет концлагерей.

— Хорошо. Ваша физиономия и ваша «искренность» мне ясны. Мы примем это во внимание при дальнейшем ходе следствия. Но, — он вдруг опять перешел от угрожающего тона к оттенкам дружбы и искренних советов, — я очень вам советую подумать, как вы сегодня себя держали на следствии. Вы себя губите. Не забывайте, все это не шутка, не времена военного коммунизма, когда и арестовывали и отпускали зря, мы работаем иначе. Вам грозит расстрел, и только полное чистосердечное признание может спасти вам жизнь. Только щадя вас, я не заношу в протокол нашего разговора. Вы запирались в вещах пустых и ничего не значащих, когда я делал все, чтобы облегчить для вас начало следствия. Советская власть милостива к тем, кто готов исправиться и идти в ногу с рабочим классом. Мы сделаем все, что от нас зависит, чтобы спасти вам жизнь. Мы вас ценим как крупного и нужного специалиста, но не губите себя сами. У вас будет достаточно времени подумать. Вспомните вашу жизнь. Вспомните, как вы виноваты перед советской властью, которая была к вам так милостива и щадила вас до сих пор, ценя вас как специалиста и ученого. Вы дворянин. Мы не преследуем за происхождение, но для нас ясно, что вы наш классовый враг уже по вашему происхождению. Нам нужны доказательства вашего искреннего желания идти с нами, а не против нас, — декламировал следователь, вероятно уже сотни раз повторявший эти слова.

Я отвечал сдержанно и холодно, что преступлений у меня никаких нет, что я совершенно уверен в том, что это недоразумение, которое должно выясниться, и что я буду освобожден.

— ГПУ никогда не арестовывает, не имея достаточных и много раз проверенных данных, тем более, когда речь идет о крупном специалисте, занятом на производстве. Только после неоднократно проверенных улик и оценки всех собранных против вас фактов, я получил разрешение от коллегии на производство у вас обыска и ареста.

Действительно, я был одним из последних специалистов рыбной промышленности, с которой они кончали. Мой арест запоздал, по крайней мере, на месяц.

Я не предъявляю вам этих фактов сейчас только потому, что хочу дать вам возможность самому искренне раскаяться и сообщить нам все подробно, только в этом случае вам будет сохранена жизнь, но десять лет концлагеря вы получите в любом случае, — это вопрос уже решенный. Видите, я ничего от вас не скрываю, даю вам время обдумать и оценить положение. Трудно поступить гуманнее.

Я молчал.

Замолчал и он. Внимательно и злобно посмотрел мне в глаза и сказал:

— Вы будете 49-м.

Это категоричное заявление, и наиболее правдоподобное, произвело на меня не большее впечатление, чем его благожелательные и «гуманные» рассуждения. Очевидно, первая часть программы допроса была исчерпана, и партия сыграна вничью.

Следователь посмотрел на свои карманные часы. Я совершенно потерял представление о времени: давно был день, хмурый, осенний. Есть не хотелось. Было чувство усталости — и только, хотя ночью я не спал ни минуты, не пил и не ел уже, вероятно, около суток.

— К сожалению, я должен сейчас ехать. Подпишите ваши показания. Я внимательно прочел немногое, написанное на листе протокола, аккуратно перечеркнул все оставшиеся пустые места в строчках и подписал свою фамилию вслед за последним словом показания. На воле я уже знал, что пустые места в строчках легко заполняются словами, совершенно меняющими смысл показаний. Для подделки почерков имеется специалист.

Он сложил подписанный мной лист, сделав вид, что не обращает внимания на мою «аккуратность», и положил в портфель.

— Я скоро вернусь. Вы здесь пока изложите ваши права и обязанности по службе, порядок вашего подчинения правлению треста и директору ВСНХ. Затем укажите важнейшие работы, выполненные вами и вашими лабораториями за последний период времени.

Он оделся и вышел. На его месте появился его помощник, который делал у меня обыск и доставлял в тюрьму. Он читал газету, скучал и делал вид, что меня не замечает. Я не обращал на него внимания, взял перо, чернила, стал думать о своем и, для вида, писал о своих бывших правах и обязанностях, которые были хорошо известны, изложение которых никакого значения не имело, но это был, в данном случае, предлог, чтобы не отпускать меня в камеру и брать на истощение.

Начальный этап допроса был пройден. Ясно, что точных сведений обо мне они не потрудились собрать. Даже такой острый и важный для них вопрос, как саботаж 1917–1918 годов, они не проверили. О моей военной службе не знали, хотя установить это было более чем просто. Нет, неаккуратно работает учреждение. Своим упорством и отказом «сознаться в мелочах» я тоже был доволен. Я понял, кроме того, что им зачем-то нужны мои «показания» и «признания»; они будут их добиваться, а не писать сами. Это тоже было важно. Все это были пока шутки, но надо было учитывать и мелочи.

Короткий осенний день давно кончился. Опять зажгли свет, а я все сидел на том же стуле, на который меня посадили в семь утра.

Наконец, появился Барышников.

— Ну как, закончили?

— Права и обязанности написал, а список работ не составил, так как около месяца назад я опубликовал в специальном журнале статью, где такой перечень помещен. Я писал его, пользуясь материалами, по памяти мне это делать трудно с той же точностью. Я могу ошибиться. Возьмите мою статью и приобщите к делу, если это нужно.

Почему-то это ему очень не понравилось.

— Запомните раз и навсегда, — сказал он тоном резкого выговора, — напечатанным материалам мы не верим. Мало ли что вы там печатали?

— Статья подписана мной, и я за нее отвечаю. Я ничего не мог написать другого.

— Тем не менее вам придется написать. Пришлось взять перо и снова писать, хотя усталость уже давала себя чувствовать.

Он продержал меня еще часа два и, наконец, сказал:

— Можете идти в камеру. Рекомендую вспомнить, о чем я вам говорил, и хорошо подумать. Ваше сегодняшнее поведение к хорошему вас не приведет.

Я не воспринимал ничего, кроме сознания, что можно наконец уйти.

Опять освещенный буфет ГПУ, за столиками закусывают следователи, большей частью нарядные, подтянутые, в военной форме. Все сытые и довольные своим превосходством. С ними сидят барышни-служащие, в преувеличенно коротких юбках, с намазанными губами. Дальше — знакомая лестница с решетками и камера. Я уже знаю, куда идти, конвойный равнодушно шагает за мной. В камерах, притушен свет. Все уже устроено на ночь, значит, больше девяти вечера, меня вызвали сейчас же после семи утра. Первый допрос продолжался четырнадцать часов.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:31 | Сообщение # 28
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
4. Сокол — он же Соков — он же Смирнов

В камере все лежали, как полагается, в два слоя, сплошь, но никто не спал. Староста стоял в одном белье у своей первой койки; в противоположном конце камеры, у окна, стояли двое заключенных, тоже в одном белье: между ними и старостой шла перебранка — резкая и безнадежная. У дверей стоял вновь прибывший; в шубе, с вещами в руках, ошарашенный тюрьмой, арестом и скандалом, с которым его встретили: привезли в тюрьму, а здесь нет места. Он не представлял себе, что был уже сто десятым на двадцать два места.

Я стоял, не проходя еще к своему ужасному логову. Меня вводили, тем временем, в курс происшествия.

— Те двое — уголовные, бандиты. Их два места на полу около окна и умывальника. Места немного шире, чем под нарами, но холодные, так как окно открыто всю ночь. Новенького положить некуда, и староста направил его к ним третьим на два места. По камерным правилам староста распоряжается местами, но они не хотят подчиняться, считая, что староста может распоряжаться свободными местами, а класть на чужое место не может.

— Куда ж его девать?

— Уладится. Староста немного виноват: он приказал им пустить третьего, а не попросил, это их взорвало. Они ребята неплохие, хоть и настоящие бандиты — грабят магазины. Тот, поменьше, — это Сокол, или Соков, он же Смирнов, атаман. Второй — Ваня Ефимов из его шайки. Всего их сидит девять человек: двое у нас, шесть — по соседним камерам, один занят на кухне и спит в «рабочей камере». Следователь лишил их прогулок, чтобы они не могли переговариваться, и они просто сюда, к решетке, подходят. Отчаянный народ. Вот увидите, даже безногий придет. Он сидит напротив, в двадцать первой. Обе ноги отрезаны выше колен. Он у них был наводчик и укрыватель и, можно сказать, духовный руководитель. А этот — Павел, руководитель во время самой работы. В камере они ведут себя прекрасно и очень дисциплинированно, хотя подсаживают их к нам с намерением, а иногда и специально пытаются натравить на нас, говоря, что мы выдаем их разговоры. Но их на такой ерунде не проведешь; они в людях умеют разбираться получше следователей.

— Следователям и нужды нет разбираться: приговорят к расстрелу, вот и кончено, — раздраженно вступил в разговор кто-то со стороны.

— Да, наверно, расстреляют, а жаль, хорошие ребята, не то, что воришки или хулиганы.

В то время как мы переговаривались, перебранка шла своим чередом. Сокол говорил громко, ясно, через всю камеру, в которой продолжался тот неопределенный шум, который, само собой, вызывается присутствием ста десяти человек на пространстве в семьдесят квадратных метров.

— Товарищи, вы совершенно напрасно тратите время. Мы имеем такое же право на наши две койки, как и вы на ваши. Правда, мы бандиты, люди простые, необразованные, вы — профессора и инженеры, но и мы можем постоять за свое право. Мы не уступим. Староста превысил свою власть, он, в данном случае, не имел права нам приказывать. Я буду настаивать завтра на созыве общего собрания камеры для обсуждения поступка старосты. Я буду настаивать на его смене. Сегодня же советую поискать другое место для вновь прибывшего.

Положение было затруднительное, так как «вновь прибывшего» действительно девать было некуда, и я решился вмешаться в инцидент, чувствуя, что сговорюсь с этими людьми, которые мне по виду нравились. Я неслышно обратился к старосте, не будет ли он возражать, если я лягу к ним третьим, чтобы новенький мог лечь на мое место.

— Попробуйте, только вряд ли выйдет. Я не возражаю, но видите, как они там закинулись.

Я пробрался к окну и так же тихо обратился к Соколу:

— Пустите меня к себе. Место мое около уборной, спать невозможно. Я весь день был на допросе, а прошлую ночь не спал. Новичка положим на мое место.

— Да, пожалуйста, ложитесь. Ваня, пустим?

Ваня, который только что энергично поддерживал крепкими выражениями сдержанную речь товарища, взбешенный и возбужденный желанием поругаться, а может быть, и подраться, мрачно буркнул:

— Пусть ложится.

Потом несколько мягче обратился ко мне:

— Холодно тут, простудитесь. Окно всю ночь открыто. Мы-то привычные.

— Я тоже привычный, — ответил я и перебрался к ним со своими вещами.

— Ложитесь посередине, — приглашал Павел. — Теплее будет и со щита не скатитесь, а то утром, как пойдут умываться, вода так под нас и потечет.

Я поблагодарил и лег.

Так началась моя дружба с бандитами, которые относились ко мне не только безупречно, но часто глубоко трогательно.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:33 | Сообщение # 29
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
5. Второй допрос

Начинается второй день в тюрьме, — начинается второй допрос.

— Как поживаете? — И внимательный следовательский глаз, чтобы найти следы бессонной ночи, но я прекрасно выспался и освежился.

— Ничего.

— Плохо у вас в камере. Вы в двадцать второй?

— Камера как камера.

— Ну как, подумали? Сегодня будете правду говорить? Это типичная манера следователей бросаться от одного вопроса к другому, особенно, когда они хотят поймать на мелочах.

— Я и вчера говорил только правду.

Он рассмеялся:

— А сегодня будет неправда?

— Сегодня будет правда, как и вчера, — отвечаю я серьезно, показывая, что понимаю его: если бы я на его вопрос: «Сегодня будете правду говорить?» по невниманию ответил: «Да!», он сделал бы вывод, что я признаю тем самым, что вчера правды не говорил.

Итак, меня, крупного специалиста, обвиняют в тяжком государственном преступлении, мне грозит расстрел, а следователь занимается тем, что ловит меня на ничего не значащих словах.

Сорвавшись на этом, он перекидывается назад, к вопросу о камере:

— Я старался для вас выбрать камеру получше, но у нас все так переполнено. Я надеюсь, что мы с вами сговоримся, и мне не придется менять режим, который я вам назначил. Третья категория самая мягкая: прогулка, передача, газета, книги. Первые две категории значительно строже. Однако имейте в виду, что ваш режим зависит только от меня, в любой момент вы будете лишены всего и переведены в одиночку. Вернее, это будет зависеть не от меня, а от вашего поведения, от вашей искренности. Чем чистосердечнее будут ваши показания, тем лучше будут условия вашего содержания в тюрьме.

Он закурил и протянул мне коробку экспортных папирос:

— Хотите курить?

— Нет, я только что курил.

— Поместил я вас в общую камеру еще и с другой целью: я хочу, чтобы вы ознакомились с нашими порядками, что возможно только в общей камере. Это сразу вводит в курс дела. Вы, так сказать, из первых рук познакомитесь с нашими методами… и думаю, что станете податливее.

От средневековых приемов мы отказались: за ноги подвешивать и ремней вырезать из спины не будем, но у нас есть другие способы, не менее действенные, и мы умеем заставлять говорить нам правду. Запомните пока, а в камере узнаете, что это не пустая угроза.

Он говорил медленно, отчеканивая и растягивая слова с особенным удовольствием и вкусом, смотря в упор мне в глаза и следя за впечатлением.

— Вы знали Щербакова? Крепкий был человек, но я его сломил и заставил сознаться.

Я чувствовал, как мной овладевает бешенство: так это ты, мерзавец, убил этого человека безупречной чести и ума, ты, негодяй, смеешь лгать и клеветать на него, теперь и хвастаться передо мной, зная, что я ценил его, может быть, выше всех погибших моих товарищей…

С невероятным усилием я овладел собой, но чувствовал, что голос у меня срывается от ярости и ненависти.

— Я ни минуты не сомневаюсь, что вы применяете пытки, и если вы полагаете, что это содействует раскрытию истины и ускорению хода следствия, а советский закон разрешает их применение, — я бы вам не советовал отступать перед средневековьем: огонек — чудесное средство. Попробуйте! И все же, я думаю, что и вашими методами вы от меня ничего не добьетесь. Я не боюсь вас, и вы не заставите меня утверждать то, чего на самом деле не было.

— Ну, это мы увидим. Займемся теперь делом. Поговорим о ваших знакомых.

Он вытягивается через стол, уставляется на меня в упор и говорит, растягивая слова так, словно желает сразить каждым звуком:

— Вы знали В. К. Толстого, вредителя, расстрелянного по процессу «48-ми»?

— Да, знал, как же я мог не знать, если он был директором рыбной промышленности Севера? — отвечал я с искренним удивлением. — Мы оба работали в рыбной промышленности более двадцати лет.

— И близко знали? — тем же роковым тоном.

— Близко.

— Какие у вас были отношения?

— Самые лучшие.

— Может быть, дружеские?

— Да, дружеские…

— Сколько лет вы его знали?

— С детства.

Он совершенно переменился, торопливо вынул лист для протокола и положил передо мной:

— Пишите ваше признание.

— Какое признание?

— Что вы знали Толстого, были с ним дружны, с какого времени… Я вижу, что мы с вами сговоримся, вашу искренность мы оценим. Пишите.

Он, видимо, торопился, сбивался с тона, боялся, что я буду запираться. Я взял лист и написал, что сказал.

— Прекрасно. Давайте продолжать. — И он начал задавать бесконечные вопросы о том, сколько раз, когда, почему мы виделись, требовал дни, числа, чуть не часы.

— Я вам сказал, что знал Толстого больше двадцати лет, установить, сколько раз мы виделись, я думаю, задача трудная…

Несмотря на это, мы остановились на этом вопросе очень надолго, как будто мелочи могли иметь значение после моего общего утверждения, которое скрывать было бы смешно.

— Вы встречались с ним в его служебном кабинете и беседовали там с глазу на глаз? — не унимался следователь.

— В каком кабинете? Вы, вероятно, не знаете московских учреждений. В «кабинете» Толстого постоянно работало шесть человек, и между их столами едва можно было пройти.

— А кто присутствовал при ваших разговорах?

— Сметанин, заместитель директора Института рыбного хозяйства, коммунист, его жена — сотрудница московского ОГПУ.

— А дома о чем беседовали?

— За последние двадцать лет?

— Нет, за последние три года.

— Пожалуй, это сказать немногим легче.

— Анекдоты рассказывали?

— Да, и анекдоты.

— Какие?

— Охотничьи и неприличные.

— Я спрашиваю серьезно, — ответил он с заметным раздражением.

— Я отвечаю вполне серьезно и правдиво.

Так мы говорили часами без всякого результата.

Дальше следуют подобные же вопросы о моем знакомстве со Щербаковым, с которым мы работали вместе пять лет и были связаны наилучшими дружескими отношениями. К моему удивлению, на этом вопросы о моих связях с расстрелянными «48-ю» кончаются, и я устанавливаю, что следователь не знает ни о том, что в 1925 году, когда, по их мнению, началось «вредительство», я служил под началом М. А. Казакова, зачисленного ими во главу контрреволюционной организации в рыбном деле, ни о моей дружбе с целым рядом других из числа «48-ми». Я начинаю понимать, почему мои слова о Толстом могли показаться «признанием», — следователь не знал, что мы выросли и почти всю жизнь прошли вместе.

Чем дальше, тем больше я убеждался в поражающей неосведомленности и необыкновенной халатности ГПУ при исполнении ими служебных обязанностей. Следствие ведется целиком на выдуманных «фактах», на ложных «признаниях», вынужденных угрозами и пытками. Это настолько развратило этот следственный орган, что они пренебрегают элементарными способами проверки показаний и совершенно не стремятся к установлению истины. Их пресловутая «осведомленность» сводится к тому, что они заставляют прислугу давать сведения о мелочах домашней жизни, вроде того, когда и кто бывает, кто за кем ухаживает и кто ссорится за ужином; держат филера, который вечно торчит во дворе, и потому его не только все знают, но и не удивляются, когда он пытается заглядывать в окна. Затем они плетут свою паутину на допросах, ловя на словах, но по существу никогда не изучают ни людей, ни дела. Правда, и реальные отношения только мешали бы им строить те процессы, которые заказывались из центра и должны быть разыграны на местах. Следователи оказались бы в безвыходном положении, если бы они позволяли себе увидеть, кого они допрашивают, понять, сколько знаний и труда вложено этими людьми в строительство нового государства, и что по существу дела они, следователи, лишали страну тех культурных сил, которые ей так нужны. Поэтому даже в процессе, которому придавалась исключительная государственная важность, который не был схоронен, как огромное большинство аналогичных ему, в застенках ГПУ, а был рекламирован по всему миру, они создавали обвинения буквально из ничего, перевирая, извращая, лживо истолковывая без разбора все, что плыло им в руки. Если сам прокурор республики Крыленко не гнушался пользоваться заведомо ложными сведениями и выступал с ними на процессе, то что же можно было ожидать от рядовых следователей.

После того как из вопросов следователя обнаружилось, что он не знал моих действительных отношений с людьми очень крупными, он стал упорно и мелочно допрашивать меня о датах моих встреч с лицами, которых я мог видеть только случайно и с которыми у меня не было никаких отношений. Сначала меня удивляло, зачем именно ему нужны точные даты, я насторожился, затем понял, что даты, данные на допросах различными людьми, могут легко подтасовываться и превращаться в даты контрреволюционных собраний; лица, которым приходилось бывать на одних и тех же деловых заседаниях в учреждениях, превращались в лиц, участвовавших в одной контрреволюционной организации, а их разговоры, представленные двумя-тремя фразами, выжатыми при допросе, — в антисоветскую агитацию.

Дат я ему не дал. Относительно же встреч с удовольствием назвал несколько коммунистов, считая, что их потягает ГПУ, и он не хотел заносить их имена в протокол.

— Вы меня не переупрямите, — резко оборвал он меня. — Советую и не состязаться. Я сейчас пойду домой обедать, а вы будете тут сидеть до вечера, ночью я буду спать в удобной постели, вы будете валяться на полу во вшивой камере. И это будет продолжаться не день, не два, а месяцы, а если понадобится — и годы. Наши силы неравны, и я сумею заставить вас говорить то, что нам нужно.

Я молча пожал плечами и равнодушно смотрел на него.

— Вижу, что придется лишить вас передач. Итак, передачи вы не получите.

Я молчал. Он собрал листы протокола в портфель и достал новые пустые бланки.

— Вы изложите вашу точку зрения на постройку в Мурманске утилизационного завода, как смотрите на его оборудование и работу в дальнейшем. Я скоро вернусь; к моему возвращению освещение вопроса должно быть закончено.

Он оделся и вышел: молчаливый помощник, избегая смотреть мне в глаза, занял его место.

Я писал, потому что это занимало мои мысли, убивало время и никому не могло принести вреда. Я вскоре убедился, что следователи, и этот и другие, ничего не понимали в технических вопросах, того, что я писал, никогда не читали. Видимо, это входило в программу следствия. Отдельные фразы включались затем в протокол без особого смысла, но для придания серьезности.

Следователь вернулся часа через три-четыре. Посмотрел на меня и, убедившись, что я достаточно устал, — был уже вечер, и я третьи сутки ничего не ел, а по его предположению должен был и не спать, — видимо, решив, что я достаточно «подготовлен», перешел к «делу». Издалека, обиняками, намекая на «сознания» других подследственных, он наконец поставил вопрос о том, сочту ли я вредительством такой факт, как закупка за границей судна дороже его стоимости, которое оказалось, кроме того, не соответствующим цели, для которой предназначалось.

— Можно узнать, какое судно? Когда куплено? Откуда видно, что за него было переплачено? В чем выразилась его негодность? Вы понимаете прекрасно, что отвечать на такой вопрос, не имея данных, невозможно.

— Я ставлю вопрос в «принципиальной плоскости» и не советую вам уклоняться от ответа.

— Если вы хотите стоять, как вы говорите, в принципиальной плоскости, я могу и без данного примера определить, что разумею под вредительством, хотя ваше разъяснение было бы, несомненно, полнее и ценнее.

— Ну-с, я слушаю.

— Под вредительством разумеют теперь, насколько я знаю, такие действия советского гражданина, которые сознательно и тайно направлены к тому, чтобы принести вред советскому государству. То же действие, совершенное без преднамеренности, будет не вредительством, а ошибкой.

— Правильно.

— Тогда в вашем примере основной мотив остается неясным, и решить, ошибка это или вредительство, невозможно.

— Но если данное лицо само сознало, что это вредительство?

— Тогда зачем вы меня об этом спрашиваете, и при чем тут я?

— А вот, может быть, и при чем.

— Сомневаюсь. Судов я никогда не покупал и вообще ни к каким покупкам, по характеру моей научно-исследовательской работы, отношения не имел.

После долгих препирательств мне удалось заставить его сказать, что речь идет: 1) о зверобойном судне, купленном в 1920 году, т. е. за пять лет до начала моей работы в учреждении, 2) что в 1924 году, когда зверобойные операции были прекращены распоряжением из Москвы, это судно приспособили для рыбного промысла, для которого оно первоначально не предназначалось и поэтому не могло вполне соответствовать новому заданию.

— Позвольте, — говорю я дальше, — в «Правде» еще в 1928 году было разъяснено, что «вредительство» началось в 1924 году, когда специалисты убедились, что нет возврата к старой промышленности, тогда как до той поры, веря в возвращение старых хозяев, они старались строить, покупать и вообще работать возможно лучше. Кто же мог с «вредительской» целью покупать судно в 1920 году? Как можно было при этом предвидеть, что в 1924 году судно это будет использовано не по назначению?

— Вы меня допрашиваете или я вас? — грозно оборвал меня следователь. Я молчал.

— Вы уклоняетесь от ответа. Я заношу в протокол, что вы отказываетесь давать показания.

— Нисколько, но я не могу отвечать на вопрос, который мне не ясен.

— Достаточно разъяснено. Вообще, я говорю больше вас, а должно быть наоборот. Не забывайтесь! Отвечайте, не уклоняйтесь, вредительство это было или нет?

— Насколько я могу себе представить, за неизвестностью мне ряда важнейших фактов, — нет.

— Так-с! — злорадно воскликнул он. — А виновник этого вредительства сознался и пойдет в Соловки на десять лет, а вы, с вашим глупым упрямством, будете расстреляны.

Я прекрасно понимал, что в этом отношении, следователь говорит со знанием дела, так как он одновременно является и следователем и судьей; он представляет дело в коллегию, а резолюция подписывается в предложенной следователем форме — расстрел так расстрел, десять лет — десять лет и т. д. Вместе с тем я прекрасно понимал, что моими руками хотят «сшить» вредительство другому специалисту, и мои показания нужны, чтобы дать нечто реальное в их нелепом построении.

Нет, этого я им не собирался давать.

— Ну-с, а вредительства на фильтровочном заводе тоже не замечали?

— Нет. К его работе я никакого отношения не имел, но, насколько знаю, завод функционировал нормально.

— Нормально… А с технической стороны он был также переоборудован нормально?

— Я не инженер, но думаю, что завод должен быть хорошо построен, так как он премирован на всесоюзном конкурсе строительства. Проектирован он был Государственной проектировочной конторой, прошел все установленные для контроля инстанции; был выстроен в срок и работает прекрасно.

В мои расчеты вовсе не входило бесцельно раздражать следователя, но мой спокойный и определенный тон, несомненно, злил его. В самом повышенном тоне иронизировал он над тем, что я не решаюсь «сознаться», что знаю о каком-то вопиющем и всем известном упущении при строительстве завода. Я искренне не понимал, о чем он думает, пока он, наконец, патетически не воскликнул:

— Ну а пол на заводе тоже нормально покрыт, по-вашему? Ничего с ним не случилось? Не пришлось его перекрывать через полгода, после начала работы завода?

Наконец-то он раскрыл свой фатальный секрет. Дело в том, что в холодной камере завода, где находился фильтропресс, пол был покрыт линолитом — особым составом, который применяется в СССР за отсутствием других, более подходящих материалов. Камера эта имела более десяти квадратных метров. По недосмотру заведующего заводом коммуниста как-то ночью бак с медицинским рыбьим жиром переполнился, и несколько ведер пролилось на пол этой камеры. Линолит, очевидно не рассчитанный на такое пропитывание жиром, набух, и его пришлось сменить. Стоило это тогда двадцать советских рублей; пролитый жир — более тысячи рублей.

Я постарался разъяснить следователю, в чем было дело.

— Что ж, и в этом случае, по-вашему, вредительства не было?

— С чьей стороны? Того, кто жир пролил?

— Нет, конечно. Со стороны инженера, который намеренно покрыл пол таким материалом, который от жира портится?

— Но инженер этот руководил строительством гаваней, железнодорожной ветви и других заводов — в общем на несколько миллионов рублей, и вы считаете, что он мог намеренно «повредить» на двадцать рублей? Ведь это же смешно!

— Для кого смешно, а для кого может кончиться грустно. Этим-то и отличается вредительство, что с внешней стороны все хорошо, премию получают, а копнешь — оказывается плохо.

— Позвольте вас спросить, — говорю я, чувствуя, что терпение мое иссякает, — при чем тут я? Какое отношение я имею к судну, о котором вы меня спрашивали, полу, жиру, заводу? То, что моя лаборатория помещалась в здании завода?

— То, что мне нужно знать ваше мнение об этом факте, и ваше желание нам помочь. Так вы не видите здесь вредительства?

— Нет, не вижу.

Второй раз он пытался получить от меня основание для обвинения человека, по работе мне совершенно далекого. Малейшая небрежность с моей стороны, и донос, несомненно составленный глупо и недостаточно, был бы подтверждением моим, ничего не значащим в чуждом мне деле, мнением. От инженера потребовали бы «признания» и дали бы ему расстрел или десять лет каторги.

— Хорошо, — говорит он угрожающе, как будто это я испытываю его терпение. — А как вы относились к вопросу о сырьевой базе (запах рыбы) Баренцева моря, для предложенного пятилетним планом количества постройки траулеров?

На этот раз он касается, наконец, вопроса, к которому я могу иметь прямое отношение. Вечер, вероятно, уже переходит в ночь, а я все сижу на том же стуле и плохо сознаю, второй это день в тюрьме или десятый? Томительная усталость, и умственная, и физическая, нудно давит на все тело.

— Считаю, что сырьевая база должна быть подробно и основательно исследована.

— Сомневаюсь, что рыбки в море хватит.

— Я уже вам ответил. Кроме того, в делах у вас, вероятно, имеется мой доклад по этому вопросу, на основании которого в Москве в августе 1930 года было созвано совещание всех научных учреждений, работающих на Севере, для возможно быстрого решения этого вопроса. Стенограммы этого совещания, где есть и мои выступления, это документы, имеющие, несомненно, большую точность и цельность, чем то, что я могу сказать теперь.

— Мы не верим никаким документам, и нам они неинтересны: вы могли говорить одно, а думать совершенно другое.

Что отвечать на это? Сказать, что всякой глупости должен быть предел, — нельзя. А больше ничего не приходит в голову. Пытаюсь парировать вопросами.

— Вы полагаете, что исследовать сырьевую базу не следовало?

— Может быть, и так.

— То есть истратить полмиллиарда народных денег, не проверив возможности их вернуть? Вы представляете себе, что добыча рыбы в Баренцевом море предположена в один миллион тонн рыбы в год. Вы представляете себе, что значит эта цифра? Это вдвое больше всей добычи самого сильного в мире тралового флота — Англии. Это больше улова довоенной России во всех морях. И это количество план предполагает выловить в одном небольшом участке Баренцева моря, до сих пор мало известном, предполагает пропустить всю эту массу через Мурманск, через одно промысловое заведение, которое до сих пор может пропустить не более пятидесяти тысяч тонн, а не миллион. При этом в Мурманске нет ни электрической станции, ни настоящего водопровода, нет домов для служащих и вообще для жителей, около города нет ни одной дороги, по которой можно было бы проехать в телеге, а с центром, Ленинградом, Мурманск соединен одноколейкой, построенной временно, наспех, для нужд войны. Вы представляете себе, что для того, чтобы пропустить 1000000 тонн рыбы, нужно строить вторую колею железной дороги, новый город на 100 000 жителей, новую гавань на 500–300 запроектированных траулеров, что для этого надо, прежде всего, снять целую гору, так как места на берегу нет, что, наконец, надо иметь огромный и высококвалифицированный персонал, который обслуживал бы эти траулеры?

— Прекрасно, так и запишем, — торжествующе остановил меня следователь, — так и запишем, что вы считали и продолжаете считать пятилетку невыполнимой.

— Вы приписываете мне слова, которых я не говорил.

Сказать или даже подумать, что пятилетка может быть невыполнима, есть тягчайшее преступление.

— Я сказал, что для выполнения плана нужны огромные затраты, которые требуют особого внимания.

— Значит, вы сознаетесь, что сомневались в реальности пятилетнего плана?

Что можно сказать? Что план нелеп, что я уверен, как и все, что он неосуществим, что деньги бросаются зря? За это именно, — нет, за подозрение только в таких мыслях, — расстреляны «48».

— Нет, я лишь указывал, как указываю и сейчас, на необходимость исследования рыбных запасов Баренцева моря. Мне непонятно, почему вы полагаете, что такое исследование должно повести к сокращению плана, а не наоборот, — перехожу я опять в нападение. — Первые результаты исследований Океанографического института, руководимого красным профессором и директором, коммунистом Месяцевым, дали блестящие результаты: запасы рыбы в Баренцевом море исчисляются им в пятнадцать миллионов тонн, следовательно, если его исследование верно, план можно составить не на один миллион тонн в год, а минимум на пять миллионов тонн.

Следователь, видимо, опять выдохся и начал зевать.

— Изложите этот вопрос письменно, я должен сейчас идти, — сказал он с важностью.

«В буфет или спать?» — подумал я.

Он уходит, запирая меня на ключ. Я рад остаться один, но через несколько минут появляется безгласный помощник и садится против меня.

Я пишу. Кончаю. Следователя нет. Ощущение времени я потерял.

Наконец, следователь возвращается, берет мои листы.

— Обдумайте хорошенько все, что мы говорили сегодня с вами. Завтра я вас вызову с утра. Идите в камеру.

Я вернулся в камеру поздно ночью, все давно спали. Сокол настоятельно советовал мне что-нибудь съесть, но я заснул, как убитый, едва коснувшись подушки.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:34 | Сообщение # 30
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
6. Жизнь в камере
Чтобы понять жизнь подследственных в тюрьмах СССР, надо ясно представить себе, что тюремный режим преследует не только цель изоляции арестованных от внешнего мира и лишения их возможности уклонения от следствия или сокрытия следов преступлений, но, прежде всего, стремится к моральному и физическому ослаблению арестованных и к облегчению органам следствия получать от заключенных «добровольные признания» в несовершенных ими преступлениях.

Содержание подследственного всецело зависит от следователя, который ведет его дело, и широко пользуется своим правом для давления на арестованного. Следователь не только назначает режим своему подследственному, то есть помещает в общую или одиночную камеру, разрешает или запрещает прогулку, передачу, свидание, чтение книг, но он же может переводить арестованного в темную камеру, карцер — обычный, холодный, горячий, мокрый и прочее.

Карцер в подследственной тюрьме СССР совершенно потерял свое первоначальное значение, как меры наказания заключенных, нарушающих тюремные правила, и существует только как мера воздействия при ведении следствия. Тюремная администрация — начальник тюрьмы и корпусные начальники — совершенно не властна над заключенными и выполняет только распоряжения следователей. Во время моего более чем полугодового пребывания в тюрьме для подследственных я ни разу не видел случаев и редко слышал о наложении наказаний на заключенных тюремной администрацией. Карцер, лишение прогулок, передач и проч. налагались исключительно следователями и только как мера давления на ход следствия, а не наказания за поступки. Весь тюремный режим построен в соответствии с этим основным назначением тюрьмы.

Содержание в одиночке направлено к тому, чтобы человек, угнетенный страхом насильственной смерти и пыток, которыми его усиленно пугает на допросах следователь, жил все время неотвязно этой мыслью и не мог ничем рассеяться, ни от кого получить нравственного ободрения или поддержки. Сидящие в одиночках часто сходят с ума, а через полгода большинство галлюцинирует. В «двойниках» — одиночная камера, в которую помещают двоих, — сидеть, пожалуй, удобнее всего, но в этом случае подследственный находится в зависимости от того, кого ему дадут в компаньоны, а этим также распоряжается следователь. Бывает, что к подследственному сажают сумасшедшего — буйного, который его избивает, или тихого меланхолика, все время покушающегося на самоубийство. Иногда сажают уголовника, который изводит хулиганскими выходками и матерной бранью, больного венерической болезнью, или, наконец, шпика, который и в камере поддерживает разговор, напоминающий допрос, и уговаривает подчиниться требованиям следователя и подписать то, что он требует.

Общая камера подавляет грязью, невозможностью избавиться от паразитов, и, главным образом, теснотой, которая не дает ни есть, ни спать, ни минуты покоя, так что к концу дня человек чувствует себя смертельно усталым, разбитым и мечтает о той минуте, когда, наконец, все утихнет, и можно будет лечь спать. А ночью, не имея возможности заснуть от духоты, вони, шума уборной, храпа, стонов и сонных криков соседей, массы клопов и вшей, он с тоской ждет утра, когда, наконец, можно подняться.

Пищевой режим тюрьмы преследует ту же цель: ослабление заключенных. Достаточный по количеству, он по составу умышленно лишен витаминов и почти лишен жиров, что безошибочно вызывает цингу и фурункулез. Один из наиболее характерных признаков цинги, это апатия и слабость воли, что, конечно, на руку следствию. Больной цингой гораздо легче поддается «увещеваниям» следователя, чем здоровый, и может подписать что угодно. Грязь, клопы и вши уничтожают человека, он перестает себя уважать, и следовательно, сломать его легче. Все содержание подследственных представляет, таким образом, одну строгую и продуманную систему, направленную к одной цели — «разложить» человека физически и морально. И только учтя это, можно оценить значение отдельных явлений тюремного существования. Знакомство мое с тюремной жизнью и ее распорядком началось для меня только на третьи сутки моего пребывания в тюрьме: два первые дня меня целиком продержали на допросах, и жизни в камере я видеть не мог. Я знал только, что в ней на двадцать два места посажено сто девять человек. Действительно, камера была рассчитана для двадцати двух: 22 подъемные койки, шкафчики для посуды с 22 гнездами, 2 стола, за которыми могли поместиться 22 человека; для умывания была раковина с одним краном и уборная на одного. При площади пола 70 квадратных метров, за вычетом места, занимаемого уборной, столами и скамьями, оставалась свободная площадь для движения 22, возможно для 30–40, но нас было 109, когда меня привезли, скоро стало 114, а незадолго до моего ареста помещалось 120.

Вследствие этой тесноты жизнь была совершенно отравлена. Воздуха не хватало, от курения стоял сплошной дым, окна приходилось держать открытыми, из решетчатых дверей, выходящих в коридор, получался сквозной ветер, многие страдали от простуды, и в камере шли непрерывные пререкания из-за открывания окон.

При долгом вынужденном сожительстве люди и на воле раздражают друг друга, и это чувство легко переходит в открытую ссору и ненависть. В общих же камерах вынужденное сожительство продолжалось многие месяцы, для некоторых годы, притом в тесноте, где на каждого заключенного приходилось около половины квадратного метра и где нервы у всех были напряжены до последней степени. Только благодаря высокому общему культурному уровню и строго установленному в камере распорядку, выработанному самими заключенными, жизнь все же была возможна. Все было регламентировано: порядок вставания, умывания, пользования уборной, хождения по камере, открывания окон, уборки камеры, хранения одежды, постели, продуктов, распорядка за обедом и чаем, получения газет, пользования книгами из библиотеки. Во главе камеры стоял староста и его помощник, выбираемые заключенными. Они следили за порядком и выполнением установленных правил, за нарушение которых полагалось вне очереди дежурство или мытье пола. Кроме того, староста ведет список заключенных, должен знать наличие заключенных в камере, число выбывших на допрос, в карцер, в больницу и т. д. Староста же наряжает на работы: в кухню — чистить картошку, выбивать матрасы и прочее. Через него сносятся с администрацией, он же разбирает конфликты между заключенными. В качестве преимущества, староста и его помощники получают вне очереди право спать на койке, сидеть за столом, умываться и пользоваться уборной. Обязанностей много и очень неприятных; привилегии небольшие, тем более что староста обычно выбирается из старожилов камеры, которые и без того имеют права на пользование койкой и столом.

Старшинство, или камерный стаж, имеет большое значение: новичок ложится на самое плохое место, ему приходится есть стоя, умывается он последний. Но в камере постоянная перемена: одних переводят в одиночки и другие тюрьмы, иные получают приговоры, и их берут на этап, некоторых берут «с вещами» около 11–12 часов ночи, — почти наверно на расстрел, наконец, исключительно редко, единичные счастливцы вырываются на волю. На их месте появляются новые — то «новенькие», взятые с воли, которые не знают, как ступить, куда себя девать, то пересаженные из других общих камер или одиночек; последние, попав в общую камеру, два-три дня сидят как одурелые от шума и толкотни. Это самый опасный для них момент: организм не выдерживает, и после одного-двух дней мрачного сосредоточения они часто начинают буйствовать, кричать, бросать посуду; их отправляют в сумасшедший дом. В каждой камере нужно начинать свой стаж сначала, и, таким образом, просидевшие несколько месяцев или даже год в одной камере, при переводе в новую, должны ночью лезть под щиты, умываться последними и т. д. Следователи знают это камерное правило и, желая ухудшить положение заключенного, переводят его без всякой причины из одной камеры в другую. В нашей камере несколько раз поднимался вопрос об изменении этого порядка и зачета тюремного стажа, но это предложение проваливалось, потому что при этом удаленные из камер за хулиганство и драку сохраняли бы свое преимущество, им же пользовалась бы и «подсадка», всегда кочующая по камерам.

В общих камерах имелось обыкновенно два-три шпика, иногда уже из числа подследственных; они подслушивали разговоры и передавали их следователю, но большей частью они этим не ограничивались и под видом сочувствия выспрашивали различные подробности дела, семейного положения и убеждали «сознаться». «Подсадка» становится довольно быстро известной, ее переводят в другую камеру, где она оказывается на худших местах и, по крайней мере, хотя бы страдает физически.

День в камере начинался в семь часов, когда в коридорах раздается монотонная команда стражи: «Вставать пора! Вставай, подымайсь!» До семи могут вставать только двадцать два арестанта, имеющие наивысший камерный стаж. У каждого из них есть, значит, три минуты на умывание. Это большое преимущество, так как на остальных девяносто приходится тоже час, с семи до восьми часов, до «чая».

Как только раздалась команда «вставать» в камере начинается шум, говор, кашель, громкое зевание, скрип поднимающихся щитов, Всюду дымятся цигарки. В воздухе стоит невообразимая пыль от складываемых матрасов, набитых соломенной трухой. В тесноте буквально невозможно пробраться к уборной и умывальнику, у которых скопляются огромные очереди. Когда матрасы и щиты вынесены, а койки подняты, становится несколько свободнее, но сейчас же начинают готовиться к чаю. Посреди камеры ставят два стола, вокруг них скамьи. Ночью на этих столах спали, днем, во время еды, за ними может поместиться двадцать четыре человека. Остальные устраивают себе подобие столов из оставленных для этого в камере щитов. Все же места не хватает, и несколько человек вынуждены есть стоя.

Староста наряжает четырех человек за хлебом и двоих за кипятком. Хлеб приносят нарезанным на «пайки» или порции по четыреста граммов, с довесками, прикрепленными к основному куску деревянными палочками. Эти палочки очень ценятся, особенно в одиночках, где трудно достать самый маленький кусочек дерева, а даже их можно приспособить на разные поделки. Хлеб плохого качества, с примесями, но, примерно, такой же, как и везде в СССР. Получающие передачу из дома часто не съедают своей порции, другим же не хватает, особенно рабочим и крестьянам, привыкшим есть много хлеба.

«Чай», то есть горячую воду — приносят в двух больших медных чайниках — остатки роскоши царского режима. Ни чая, ни сахара заключенным не полагается, это выдается только тем, кого большевики относят к разряду «политических», то есть принадлежащих к коммунистической партии и привлекающихся за «загибы» и «уклоны». В нашем коридоре было девять общих камер, из них три большие, свыше ста человек в каждой, то есть всего не менее семисот: человек. «Политический» паек получал только один человек, хотя за принадлежность к партиям с.-д. и с.-р., сионистов и других сидело несколько человек. Одно время в нашей камере находился по делу «меньшевиков» известный социал-демократ и экономист Фин-Енотаевский; он также не получал «политического» пайка.

Как только «чай» принесен, все бросаются к шкафчику с посудой, в котором в двадцать два гнезда засунута посуда больше чем ста заключенных, — жестяная миска, кружка и деревянная ложка у каждого. У шкафчика образуется давка, и отыскать свою кружку и ложку, несмотря на метки, не всегда удается.

Наконец, все располагаются у своих столов в строгом порядке старшинства. Человек десять — двадцать едят стоя. Те, кто получает передачу, заваривают в кружке по крохотной щепотке чая: все знают, что эта роскошь на воле дается нелегко, и, посылая чай и сахар, родные лишают себя последнего. Чаепитие тянется долго, до девяти. Потом объявляется уборка — новое столпотворение. Столы, скамьи, вещи — все сдвигается и сносится в одну половину камеры, там же в чрезвычайной тесноте сбиваются все заключенные. Освободившуюся половину убирают дежурный и два его помощника. Пол метут с опилками и два раза в неделю моют. Когда одна половина камеры убрана, все с имуществом и мебелью перекочевывают туда, и убирается вторая половина.

Уборка, произведенная таким способом, заканчивается в одиннадцать часов. С этого момента разрешается пользование уборной, что при числе заключенных более ста человек представляет настоящее мучение. Если исключить время еды, прогулки, уборки, когда пользование запрещено, то остается, считая и ночь, восемнадцать с половиной часов — меньше, чем по десять минут на человека в сутки. Но так как невозможно точно определить каждому его время, да и часов в камере нет, то около уборной непрерывно стояла очередь. В утренние часы, после уборки, она занимала все свободное для ходьбы место и лишала возможности двигаться. И тем не менее большинство не могло попасть в уборную до обеда, и им приходилось терпеть до двух часов, когда кончался обед.

Чтобы облегчить пользование уборной и уничтожить очередь, заключенные изобрели остроумный порядок. На стену повесили доску с самодельными двадцатью пятью деревянными номерками, вешающимися на колышки, вделанные в доску. Около уборной прикрепили самодельный циферблат со стрелкой и двадцатью пятью нумерованными делениями. Номерки разбирали кандидаты на пользование уборной и, по использовании, вешали их на колышек; каждый входящий в уборную передвигал стрелку циферблата на свой номер, предупреждая, таким образом, следующего по порядку. Это уничтожало тесноту перед входом в уборную и вносило какое-то облегчение. Но все же одна уборная не могла пропустить всех нуждавшихся, что вызывало постоянное унизительное и вредное для здоровья страдание.

Между одиннадцатью и часом общие камеры выводились на прогулку. Полагалось на нее полчаса, но за вычетом прохода по коридорам и просчета заключенных оставалось не более пятнадцати-двадцати минут. Гуляли во внутреннем дворе тюрьмы, окруженном с четырех сторон стенами тюремного здания; в него выходили окна всех мужских камер. Для прогулки заключенных была огорожена высоким забором средняя часть, в центре которой устроена вышка для вооруженного часового. Он должен следить за гуляющими и всеми выходящими во двор окнами камер, которые были больше чем наполовину закрыты подвешенными снаружи железными ящиками. В царское время этих ящиков не было, в камерах было гораздо светлее, и заключенные могли видеть двор. Теперь заглянуть в окно можно, только взобравшись на стол; в таком случае часовой должен стрелять. Гуляющих, если они нарушают порядок, он предупреждает свистком, почему и получил имя «попка». Чтобы он по ошибке не выпалил в кабинеты следователей, над окнами камер начерчены красные круги.

Кроме часового за гуляющими наблюдают несколько надзирателей. Двор имеет один выход через узкие ворота, прорезывающие тюремное здание; они закрыты двойными железными дверями, и около них стоит часовой. Конечно, такая многочисленная охрана совершенно излишня, так как Шпалерка не дает никаких возможностей вырваться; тут, вероятно, хотят морально воздействовать на арестантов: значит, страшные преступники, если их так охраняют. Стариков академиков, например, выводили в сопровождении двух конвойных.

Ввиду крайнего переполнения тюрьмы на прогулку одновременно выпускали три общие камеры, то есть около трехсот человек, поэтому, в отгороженном пространстве они опять теснились. Несмотря на все это, прогулка все же имела большое значение для заключенных: даже пятнадцать минут на воздухе, после невероятной духоты камеры, освежали; кроме того, на прогулках можно было говорить с заключенными других камер. Следователи учитывают, как дорожат арестованные прогулками, и пользуются своим правом не разрешать прогулки для «воздействия».

Около двенадцати часов в общие камеры приносят газеты и журналы; одиночки, обыкновенно, их лишены. Газетчиком является один из тюремных надзирателей, который на этом подрабатывает. До 1931 года газеты можно было купить в любом количестве, но затем наступил такой бумажный кризис, что и на воле газеты доставались только с большим трудом, в тюрьму же попадали в совершенно ничтожном количестве. Это сейчас же породило спекуляцию тюремной стражи, которая скупала за бесценок завалявшиеся журналы и книги и продавала их заключенным по цене, указанной на обложке. Мы покупали эту заваль, потому что готовы были, чтобы убить время, читать что угодно, и, кроме того, страдали без бумаги.

Газеты вызывали, конечно, всегда большое волнение и прочитывались насквозь со всеми объявлениями.

Около часа дня начиналась подготовка к обеду: расстановка столов, щитов, разборка посуды. Обед — суп и каша. Суп бывал двух сортов: кислые щи или суп с перловой крупой и картошкой. Суп считается мясным, так как в нем варятся кости от предназначенного для заключенных мяса; но до заключенных оно не доходит. Мясо тщательно срезают на изготовление различных блюд для буфета ГПУ. (Знаю это, так как сам работал в тюремной кухне.) Дают по кусочку мяса к обеду только привилегированным заключенным — политическим. Неравенство в распределении жизненных благ выдержано в тюрьме, как и на воле.

Второе блюдо — каша перловая — «шрапнель», из едва ободранного ячменя, пшенная «каша» и, реже, гречневая размазня. Суп и каша варятся паром, под высоким давлением, в особых котлах. Это превращает суп в дурно пахнущую мутную жидкость, а кашу — в клееобразное вещество, лишает обед питательности, разрушая все ничтожное количество витаминов в обеденных продуктах. Обед заключенные получают по строгой очереди, каждому вливается черпаком — меркой — его порция в жестяную чашку, из каких обыкновенно кормят собак. Из-за множества заключенных обед растягивается больше чем на час, хотя, чтобы съесть его, достаточно десяти минут. После обеда щиты убираются; кто имеет койку, ложится, остальные стараются занять места поудобнее около столов или на скамьях около стен, где можно сидеть облокотясь. Это «мертвый час», когда запрещается ходить и разговаривать. Для большинства это тоже нелегкое время, потому что высидеть два часа на узкой скамье — отдых плохой. Многие предпочитают залезать под койки и лежать на полу.

Около четырех часов по коридорам слышится команда: «Вставай, подымайсь!» — «мертвый час» кончен. Начинается подготовка к каше и «чаю», который дается около пяти часов.

Итак, весь день проходит в мелкой суете, беспрерывной раскладке и укладке вещей, стоянии в очередях перед уборной и умывальником, шкафом с посудой, котлом с кашей. Самое спокойное время от шести до девяти, когда можно походить гуськом вокруг столов или приткнуться к столу и читать при тусклом свете одной из двух двадцатипятисвечевых ламп, освещающих камеру, или поговорить с кем-нибудь, забившись в угол.

В это же время в камерах устраиваются лекции на различные темы, разумеется, на политические. Среди арестованных всегда много самых разнообразных специалистов, и, чтобы отвлечь внимание от тюремных мыслей, затевались лекции или беседы. Помню, у нас читались лекции на следующие темы: «Производство стекла», «Железо», «Современный взгляд на строение материи», «Восстание 14 декабря с точки зрения стратегической», «Родословная Козьмы Пруткова» и много других. Меня заставляли читать на географические и биологические темы. Я ставил себе целью рассказывать возможно образнее об отдельных странах, где я был во время многочисленных экспедиций, вспоминал приключения, типы, все, что могло хоть на время заставить забыть о тюрьме. Иногда мне это удавалось. Слушала меня вся камера, включая рабочих, крестьян и уголовников, которым другие лекции были мало понятны. Мой лекторский успех в тюрьме сослужил мне большую службу, когда меня по этапу привезли на распределительный пункт Соловецкого лагеря — «Попов остров». Меня назначили лектором в бараки уголовных и в лазарет. Это дало мне кое-какое преимущество в первый, самый тяжелый месяц моей каторги.

Простой народ — крестьяне, рабочие, уголовные — всегда хорошо относились ко мне и в тюрьме, и в концлагере, я уже не говорю о профессиональных охотниках и рыбаках, с которыми у меня был общий язык. Я никогда не чувствовал той пропасти и вражды между интеллигентом и человеком из народа, которые описаны Достоевским в «Записках из мертвого дома» и многими другими, раньше бывшими в ссылке. Я часто встречал такое внимательное и сердечное отношение, которое глубоко меня трогало.

Во время моей первой лекции об экспедиции в Западную Монголию, в истоки Иртыша, я с удивлением увидел, что уголовные слушают меня с возбужденным вниманием. Ваня Ефимов, молодой грубый парень, который без матерной брани не мог сказать слова, слушал, смотря мне в рот, боясь проронить слово, и только изредка у него срывался восторженный крик, который он не мог удержать.

— Ах, сукин сын, как говорит! Так и в книжке не прочтешь!

Этой лекцией я покорил его авантюристическое сердце, и он трогательно привязался ко мне. Он любил усаживаться на пол около скамьи, где я сидел, клал голову мне на колени и мечтал, что если нас обоих выпустят, то поеду опять в экспедицию и возьму его с собой.

Увы, он хорошо знал, что это только мечты — через месяц его расстреляли.

Как-то, сидя так, он рассказывал мне свою недолгую жизнь — ему было всего восемнадцать лет. Рассказ был изумительно простой и правдивый. Отец — крестьянин, бедняк, остался вдовым с пятью ребятишками, из которых старшему — Ване, было семь лет. Отец женился второй раз на богатой вдове, обманув другую, про которую Ваня знал. Тогда он ушел от отца с двумя братишками, ему было девять, братьям семь и пять лет. Он не хотел жить с отцом-подлецом. Девчонок оставил ему, ребят решил прокормить воровством на базаре. Так началась его воровская жизнь, тюрьмы, ссылки в колонии для малолетних преступников, побеги, новые аресты, постепенная специализация в воровском деле и, наконец, обвинение в бандитизме. С этим сочеталось у него твердое убеждение, что в людях должна быть своя справедливость, своя правда, свои принципы и честность, которых он требовал и в тюремной жизни.

Случилось раз так, что дошла очередь мыть камеру одному из сидевших с нами коммерсантов. Мыть камеру — работа грязная и неприятная, и от нее освобождаются только старики и больные. Этот же коммерсант сговорился с рабочим, сидевшим за воровство мыла из кооператива, что тот за рубль его заменит. Ефимов узнал об этой сделке, и как только рабочий начал мыть пол, подскочил к нему и срывающимся от бешенства голосом заявил, что не даст ему мыть, что подло арестантам нанимать друг друга. Видя, что без драки дело не кончится, — а Ваня был сильный и ловкий — рабочий струсил и вернул рубль.

— Если у тебя денег нет, попроси, мы и так поделимся, а в тюрьме не продавайся, — буркнул ему Ваня.

Мне он оказывал много услуг, но одна была особенно трогательна. В одной из первых передач жена прислала мне табак в кисетике, сшитом из ее старого шелкового платья. В сутолоке камеры я его выронил, когда выносили щиты и матрасы, и найти его не было никакой возможности. Ваня заметил, что я огорчился и выспросил, в чем дело. Он исползал всю камеру, искал под всеми щитами, переругался при этом с половиной камеры, но нашел кисет и принес мне с таким торжеством и радостью, точно и для него это было счастье.

— Понимаю я, — говорил он мне, — из дома это. Этот кисет прошел со мной всю тюрьму, каторгу и побег. Несомненно, что из Ефимова мог выработаться крепкий, сильный человек, Но советская власть, которая так любит бахвалиться умением перевоспитывать людей, предпочла его «списать в расход», несмотря на его восемнадцать лет. Однажды вечером, когда камера улеглась спать, Ефимова и Павла Соколова вызвали «с вещами». Около двери камеры стояли несколько человек охраны и помощник начальника тюрьмы.

Сомнения не было — расстрел.

У Вани был спрятан нож, которым уголовные брились.

— А? Давай? — спросил он Павла. — В драке умирать легче.

— Брось, — с искусственным спокойствием отвечал Павел, — черт с ними.

Он говорил тихо и ровно, но папироска, которую он закуривал, — последняя папироска — вздрагивала и не закуривалась. Павел вышел тихо и понурясь, словно через силу; Ваня — быстрыми шагами, блестя глазами, и перед дверью громко крикнул:

— Не поминайте лихом, товарищи! Прощайте!

Через несколько месяцев меня перевели в «Кресты»; там я получил жестяную кружку и суровую чашку с выцарапанной надписью:

«И.Ефимов». Для меня это было как бы его последним приветом.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:35 | Сообщение # 31
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
7. Людской состав в камере
Отсылая меня по окончании второго допроса, следователь предупредил, что вызовет на другой день с утра, но дни шли за днями и он меня не вызывал.

Я быстро освоился в камере, знал в лицо всех заключенных, многих звал по фамилиям, знал, по каким делам привлекаются, давно ли сидят, каков нажим со стороны следователей и, т. д., получил массу новых сведений, о которых на воле имел только смутное представление, и усвоил целый ряд уроков: как ведется следствие, какие применяются методы и шаблоны для получения «признаний». Увидел, каковы результаты от подчинения воле следователя и перехода в разряд «романистов», то есть пишущих фантастические признания по канве, данной в ГПУ.

В камере знали, что я привлекаюсь по делу «48-ми» и что мне по-настоящему грозит расстрел. Отношение ко мне было очень сочувственное; меня поучали, давали советы. Меня чрезвычайно поразило, что в тюрьме никто не боится говорить о своем «деле», о допросах, пытках, фальсификации в ГПУ протоколов дознаний, подделке подписей и прочем, о чем на воле говорить можно только с другом, которого знаешь, как самого себя, и то при наглухо закрытых дверях. ГПУ считает, очевидно, что в тюрьме, как и в концлагере, в прятки играть нечего и незачем. Только в редких случаях освобождения на волю ГПУ рекомендует выпускаемым помалкивать, и были случаи, когда выпущенный возвращался через два-три месяца обратно, в ту же камеру, если он не был достаточно сдержан на язык. В таком случае он следовал уже далее в концлагерь, обычно на пять лет, за «контрреволюционную агитацию». Возможность открыто говорить о своем деде чрезвычайно облегчала знакомство и с составом камеры и со всем тюремным миром.

Сначала заключенные поражали тем серым, бесцветным видом, который дает долгое сидение в тюрьме, — бледные, землистые лица, отросшие в беспорядке борода и волосы, мятая пыльная одежда, стоптанная нечищеная обувь, отсутствие воротничков и галстуков, отстегнутые вороты рубашек. В тесноте и грязи никто не мог выглядеть иначе. А вместе с тем большинство в камере были не только интеллигенты, но крупные специалисты в своей области, люди с заслуженными именами и репутацией. В нашей камере, например, было два профессора Петербургского университета, несколько профессоров и преподавателей высших технических учебных заведений, много инженеров различных специальностей — химики, электрики (в том числе ближайший помощник инженера Графтио по постройке Волховстроя), технологи, путейцы, архитекторы, механики, историки, краеведы, археологи, музееведы, геологи, текстильщики, железнодорожники, музыканты, множество военных всех специальностей — летчики, артиллеристы, моряки и, наконец, много людей духовного звания. Были у нас представители большинства крупных заводов — Путиловского, Дружной Горки, Обуховского, Прохоровского и прочих; были и теоретики, всю жизнь проведшие в лабораториях и на кафедрах. К сожалению, я не могу здесь говорить о них. У каждого из них была своя жизнь, полная квалифицированного труда. Эти люди крупного индивидуального значения не поддаются групповому описанию, которое было бы грубо и недостойно в отношении их. У меня нет, наконец, и достаточного материала, чтобы говорить о работах и их значении для русской культуры и науки с той полнотой и силой, которая раскрыла бы действительно потрясающую картину перехода русской интеллигенции в тюрьму и каторгу. Это может сделать только тот, кому выпадет на долю раскрыть архивы ГПУ и представить человечеству неслыханную историю гибели целого класса ума и науки. 06 этих людях я должен молчать и ограничиться общей характеристикой состава, который охватывает гепеустская тюрьма.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:41 | Сообщение # 32
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Старики

В общей камере, где я сидел, перебывало несколько стариков старше семидесяти лет. Особенное внимание привлекал один. Он был очень худ, тщедушен, руки и ноги были так тонки, что на них было страшно смотреть. Ноги казались еще худее оттого, что он носил обмотки; в коленях ноги не разгибались и потому походили на вывернутые птичьи ножки. Голова, совершенно лысая, желтая, покрытая редкими волосиками, напоминала голову какого-то чудовищною птенца. Он носил большие роговые очки, отчего глаза казались огромными; заострившийся нос сходился с подбородком; беззубый рот ввалился, а голова плохо держалась на необычайно худой высохшей шее. Одевался он с большим трудом, что еще усугублялось необходимостью носить бинты и бандажи, поддерживавшие его дряхлое тело. Есть ему тоже было очень трудно: он то терял ложку, то кусок хлеба, лежавшие под его рукой; начинал искать что-то в своем мешке с передачей, ворчал, что все прислано не так, и забывал, что хотел найти. Он плохо видел, почти ничего не слышал, иногда засыпал сидя, а иногда впадал в длительное обморочное состояние, которое внешне ничем не отличалось от смерти. Его много раз принимали за мертвого, требовали врача, но пока «лекпом», то есть лекарский помощник, иначе говоря, фельдшер являлся, что случалось через час-два и больше, он вдруг тихонько вздыхал и оживал.

При мне он был в камере три месяца: его обвинили в шпионаже из-за того, что его замужняя племянница, жившая во Владивостоке, сбежала за границу. Он сам не выезжал из Петербурга и забыл, когда ее видел в последний раз. Окончательной судьбы его я не знаю, так как из-за перемещения из камеры в камеру огромное большинство соседей терялось из виду.

На прогулках в тюремном дворе мне приходилось видеть еще одного поражающего своей внешностью старика. Ему было тоже не меньше семидесяти лет. Одет он был в совершенно невероятное, изношенное черное драповое пальто, заплатанное кусками разных материй, вплоть до красного плюша от занавесей. Бесконечная нужда, в которой он жил на воле, усталый отошедший от жизни взгляд, полное равнодушие бросались в глаза и в тюремной толкучке. И этого старика обвиняли в руководящей роли в какой-то «шпионской» организации. Его расстреляли, фамилия его Сазонов, имени я не знал.

Не могу не вспомнить, что еще на воле в 1924 году я слышал об аресте историка Шильдера. Он был так стар и слаб, что при аресте его пришлось вынести из дома на руках. Уликой против него для обвинения в монархическом заговоре была его «переписка» с вдовствующей императрицей Марией Федоровной. Переписка или, вернее, несколько писем имелись, но они относились к прошлому столетию. Старик умер в тюрьме до окончания «дела».

Я знал случай, когда тяжело больного старика вынесли на носилках, чтобы отправить в концлагерь сроком на десять лет. Знаю также случай, когда из тюремной больницы, названной большевиками светлым именем доктора Гааза, выносили больных на расстрел.

Как это ни странно, но самых глубоких стариков ГПУ обыкновенно обвиняло в шпионаже. Старикам, ослабленным условиями советской жизни, людям, которые едва передвигали ноги и, конечно, давно потеряли способность деятельно реагировать на жизнь, ГПУ приписывало фантастические роли активных участников иностранных шпионских организаций. Оно безжалостно расстреливало тех, которые без палки не могли сойти с лестницы, или ссылало на десять лет в концлагерь, что и для людей сильных и здоровых равносильно смерти.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:42 | Сообщение # 33
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Мальчики

В камере были и мальчики, совсем дети. Двое, армянин и немец, были сыновья интеллигентных родителей. Немец, бледный, худой, юношески нескладный и почтительный, хотел увидеть мир, о котором читал в увлекавших его книгах. Советские журналы «Следопыт» и «Мир приключений», ничем не отличающиеся от подобной литературы древнего времени, также могли забить ему голову. Армянин — здоровый, краснощекий, практичный и жизнерадостный, хотел пробраться в капиталистический «презренный» мир, где он надеялся найти жизнь с какими-то шансами на успех. Оба избрали классический путь бегства, описанный в большинстве юношеских романов, — пробрались на иностранные пароходы и запрятались в угольные трюмы. Тайные агенты их выдали, при обыске ребята были обнаружены и переданы ГПУ. Что они при этом пережили — они не рассказывали. Теперь они сидели на Шпалерке, и ГПУ «шило» им дело о шпионаже. Ссылка в концентрационные лагеря была, видимо, обеспечена. По советскому уголовному кодексу за попытку нелегального перехода границы или пособничество к такому переходу полагается максимально три месяца тюремного заключения, но дела эти всегда рассматриваются ГПУ, а не судом, и кончаются ссылкой в концлагеря от пяти до десяти лет. ГПУ рассуждает так: попытка перейти границу есть несомненный шпионаж, так как за границей каждый будет рассказывать, что делается в СССР, а все, что там происходит, совершенно не рассчитано на обозрение иностранцев. Советская действительность есть тайна, не подлежащая разглашению. Даже такие ребята могут рассказать много неподходящего и, следовательно, могут быть квалифицированы как шпионы.

Трое других юнцов были виноваты, так сказать, в домашнем преступлении.

Дело в том, что при каждом резком ухудшении продовольственного положения советская власть поднимает кампанию по отысканию виновных, стремясь объяснить недостаток продуктов так, чтобы отвлечь внимание от истинных причин голода и обнищания. В начале революции это чаще всего бывали «буржуи»: об обнаружении нескольких фунтов муки и сахара, припрятанных какой-нибудь запасливой старушкой, объявлялось в газетах с таким торжеством, как будто находкой можно было накормить, по крайней мере, весь Петербург. Расстрел «48-ми» относился отчасти к той же категории дел. Для убедительности на другой день гражданам было выдано по двести граммов мяса или рыбы и по банке овощных консервов. О «хищениях» в кооперативах и аресте приказчиков объявлялось чаще всего. Масштаба при этом не соблюдалось никакого, так как важно было найти «виновных».

Мальчишки попали в подобное же дело. Это были дети рабочих в возрасте пятнадцати-шестнадцати лет, ученики школы «второй ступени». Их арестовали при попытке получить в кооперативе хлеб по подложным карточкам, то есть купить за наличные деньги лишние четыреста граммов хлеба сверх полагающегося на день. Преступление возникло следующим образом. Когда дети возвращались из школы и проходили мимо рынка, какой-то тип совершенно открыто предлагал купить у него хлебные карточки по самой дешевой цене. Они соблазнились, купили и на радостях сейчас же отправились в кооператив за хлебом. Такие ребята всегда голодны, а в СССР им приходилось питаться пустым супом, картошкой, кашей, да и то в очень ограниченном количестве. Они мечтали, что теперь подкормка в четыреста граммов им обеспечена, вместо материнской дележки по ломтикам. Но не успели они получить и первой добычи, как были арестованы агентами ГПУ.

— А вас, ребята, не тот самый арестовал, который карточки продавал? — подсмеиваясь, спрашивали слушатели их печального рассказа.

Мальчики смущались и не знали, как отвечать.

— Вот то-то, смотреть надо, у кого покупаешь, — наставительно добавлял один из рабочих.

Держались мальчики в камере очень тихо и сконфуженно, словно были виноваты, что попали в общество взрослых, и, по большей части высокообразованных, «важных» людей.

— Если бы нас выпустили, — возбужденно говорил другой мальчик, — мы сейчас же нашли бы его на рынке, того, который карточки продавал, Мы так и следователю обещали, он же виноват, а не мы.

— Конечно, нашли бы. Он бы от нас не ушел, — поддержал второй. Через некоторое время в газетах появилось очередное сообщение о том, что энергией и бдительностью ГПУ раскрыта грандиозная организация по злоупотреблению продовольственными карточками.

— Ну, ребята, не вас одних залапали, — утешал их рабочий, который ближе других понимал этих мальчишек в драных штанах. — Не вы одни дураки. Понахватали, верно, десятка два и бахвалятся. Однако домой не собирайтесь. Придется, может, вместях проехаться на казенный счет, на народный.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:44 | Сообщение # 34
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Рабочие
Процент рабочих в тюрьме на Шпалерной был незначителен. Основная масса рабочих проходит через «Кресты» и пригородные тюрьмы, но и здесь они были представлены довольно разнообразно.

Больше всего меня интересовали рабочие, попавшие из-за дела «48-ми». Служащие и рабочие СССР привыкли равнодушно голосовать за то, что требуется: против «английских лордов», которые, как говорил один оратор, «смотрят на рабочую власть в свои монокли и лорнокли»; против римского папы, который объявляет какой-то непонятный «крестовый поход»; против казни Сакко и Ванцетти, хотя она вызывала только недоумение, — почему с ними так долго носятся, когда своих в СССР кончают десятками, а может быть и сотнями, и никто об этом не беспокоится. Так же равнодушно голосуют за индустриализацию, коллективизацию, ударничество и прочее. Некоторое безнадежное сопротивление бывает только при принятии постановления на новый заем — подписке, которая требует не меньше месячного заработка при стопроцентном участии, и отнимает процентов пятнадцать годичного заработка. И все же даже при такой последовательной и продолжительной тренировке не все рабочие спокойно выдержали предложение принять резолюцию о расстреле «48-ми» вредителей рабочего снабжения. В результате многие попали на Шпалерную. В нашей камере таких рабочих было трое. Один из них — коммунист и чех по национальности — попал за то, что сказал на собрании:

— Если такие вредители были и пять лет вредили, подтянуть надо ГПУ, что терпело такую контрреволюцию.

«Подтянули» его самого. За бестактное замечание по адресу ГПУ ему предстоит концлагерь с обвинением по статье 58 п. 10.

Сидели рабочие и по обвинению во вредительстве. Больше всего железнодорожники. Трагизм их положения заключался в следующем: сначала на железных дорогах была введена «обезличка», то есть паровозы должны были обслуживаться любыми дежурными бригадами. «Обезличка» была объявлена особым революционным достижением. Каждое затруднение при введении этой системы, а затруднений не могло не быть при низком уровне железнодорожного дела в СССР, рассматривалось как сопротивление «обезличке» и вело в тюрьму в первую очередь паровозных машинистов.

Но ГПУ еще не успело закончить серию дел с «противниками обезлички», как сама «обезличка» была отменена, и вместо нее революционным достижением была объявлена «спаренная езда», то есть обслуживание паровозов только отдельными бригадами, которые должны были заботиться о них, как «хозяева», и нести за них ответственность.

Теперь сажали в тюрьму сторонников отмененной «обезлички», как врагов «спаренной езды».

И те и другие, совершенно не намеревавшиеся противиться введению какой-либо системы, встречались в Шпалерке и вместе шли в концлагерь. ГПУ делало из них «вредителей», игнорируя технический вопрос, из-за которого представители обоих противоположных направлений оказывались преступниками.

Своеобразна была фигура поэта-пролетария. Он не принадлежал к тем ловким ребятам, которые именуют себя пролетарскими поэтами, воспевают индустриализацию, выпивают с гепеустами, волочатся за их дамами и, в общем, как говорится в СССР, «устраиваются на все сто двадцать процентов».

Это был настоящий заводской рабочий, скромный, тихий, бескорыстно преданный поэзии, которую он понимал как служение правде.

Он написал стихи о жизни завода. Писал он и раньше, но, от конфуза, никому не давал читать. Это стихотворение показалось ему замечательным, и он принес его в фабком (фабричный комитет) для помещения в стенную газету. Стихи, в которых он говорил о тяжелой рабочей доле, о голоде в семье, где много ребятишек, ему вернули, сказав, что с такой «контрой» (контрреволюцией) стыдно приходить в фабком и что вообще его идеология гнилая и вредная. В ту же ночь у него был обыск, взяли возвращенный ему экземпляр стихов, их черновик, еще два-три стишка и самого поэта.

На допросе, потрясенный этой катастрофой, он, видимо, совсем растерялся. Мне он рассказывал с волнением все подробности, надеясь, что я ему помогу советом.

— Следователь говорит: «Это ты для агитации против советской власти писал?» Я ему объясняю, что агитации не было, что стихи я снес в фабком, а больше никому не показывал. Правда, не показывал, — подтверждал он, честно глядя на меня. — Следователь все слушал, а потом взял лист бумаги, спросил имя и про все, как полагается, и написал, будто я от себя показываю, что стихи написал с целью агитации против советской власти, что переписывал их для распространения среди рабочих на фабрике. Дает мне и приказывает: «Подпиши». Я ему говорю, что не так все это было, а он как заорет на меня: «Ты, — говорит, — такой-сякой, где находишься? Ты еще тут рассуждать будешь! Ты думаешь, нам есть время тут с тобой канителиться?» А сам из матери в мать ругается. «Пиши, — говорит, — сукин сын, когда тебе приказывают».

— Ну? — спросил я его, потому что он остановился и тягостно замолчал.

— Ну, я и подписал.

— Зачем же вы это сделали?

— А что же было делать, когда он приказывает?

— Он бы вам велел подписать, что вы отца родного убили, вы тоже подписали бы?

— Нет, не знаю, может, и не подписал бы, — говорил он растерянно. — Теперь-то что мне делать? — спрашивал он в полном отчаянии, может быть, только теперь сознавая всю непоправимость своего поступка и не имея сил смириться с этой нелепостью.

— Я же не говорил этого, сам он все написал. Я думал, что если не подпишу, он опять скажет, что я против советской власти иду. Подписал, и вижу теперь, что себя сгубил. Мне советуют заявление написать, может быть, отменят этот протокол. Неправильный он, следователь сам знает. Зачем ему меня губить, я же не классовый враг, я — рабочий.

Разумеется, после подписания такого протокола положение его было безнадежно. Следователь получил от него все, что ему было надо, на допросы он его больше не вызывал, и ему оставалось только ждать срока.

«Пролетарское происхождение» облегчало положение только при настоящем, уголовном преступлении. Такой рабочий у нас был. Он украл шестнадцать кусков мыла в кооперативе. Казалось бы, дело простое, но ГПУ пыталось придать этому контрреволюционный оттенок, напирая на то, что воровство это было совершено в рабочем распределителе и, следовательно, со специальной целью подорвать рабочее снабжение. Рабочий этот был «стопроцентный», психология у него была самая правительственная, но настроение у него тоже было не из веселых после предъявления обвинения по статье 58 п. 7 (вредительство). Свои ребята-рабочие его презирали и прозвали «Мыло»; уголовники издевались, что он взялся не за свое дело и зря поганит их мастерство, кроме того, закрадывался и страх перед явной угрозой ссылки в концентрационный лагерь. Но ГПУ отказалось от него, и он восторжествовал над всеми. После допроса, на котором он, возможно, не посовестился согласиться стать «сексотом», то есть секретным сотрудником ГПУ, ему объявили, что его дело переводится в народный суд, то есть его будут судить как простого вора.

— Ура, советская власть! — орал он, когда его вернули в камеру. — Все в порядке. Поезжайте без меня в Соловки, до свиданьице! — раскланивался он на радостях со своими товарищами рабочими. — Народный суд, ура! «Принимая во внимание пролетарское происхождение, чистосердечное раскаяние и малую сознательность, считать приговор условным», — провозглашал он. — Точно так и будет. Наша рабочая, советская власть — ура!..
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:45 | Сообщение # 35
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Иностранные подданные в тюрьме

СССР — социалистическое отечество трудящихся всего мира. Это прекрасно видно по заключенным в тюрьмах и концентрационных лагерях Советского Союза, там можно встретить представителей трудящихся, кажется, всех национальностей мира. Именно трудящихся, так как представители буржуазии при посещении СССР обычно не задерживаются и умеют принимать меры к обеспечению личной безопасности. О почете и триумфе, с которым в СССР встречают людей из крупной иностранной буржуазии и аристократии, сообщали советские газеты при описании приезда Бернарда Шоу, леди Астор, хана Амануллы и других. Но бедняков, которых никто не встречает, соблазняет то, что в СССР «нет кризиса», они едут туда работать и часто жестоко расплачиваются за свое легковерие.

За время моего пребывания всего в двух тюрьмах и Соловецком концлагере мне пришлось видеть среди заключенных: нефа, японца, австрийца, нескольких монголов, чехов, много финнов, эстонцев, латышей, поляков, немцев, китайцев и огромное количество представителей национальностей всех союзных республик — украинцев, белорусов, армян, грузин, осетин и других кавказцев; татар, якутов, киргиз, туркмен, карелов и прочих; много было цыган. О евреях я скажу особо, упомяну здесь только, что за время моего пребывания в общей камере количество их колебалось от пятнадцати до двадцати процентов от общего числа заключенных в камере, в соседней же с нами общей камере сидели почти исключительно одни евреи.

Среди иностранных подданных в тюрьме преобладали коммунисты или весьма лево настроенные люди, которые, поверив в достижения пролетарской революции, искали в СССР защиты от того, что на их родине им казалось преследованием, мечтали увидеть осуществление своих демократических идеалов.

Зимой 1930/31 года в тюрьме на Шпалерной в числе заключенных эстонцев был, как говорили, член эстонского парламента, коммунист. Фамилии его я не помню, но прекрасно представляю себе его коренастую фигуру, очень близорукие глаза за толстыми линзами очков и светлые волосы. Он сидел уже больше года и, видимо, за свое высокое прошлое исполнял в тюрьме должность коридорного уборщика. Мне не приходилось с ним говорить, но другие уборщики рассказывали, что он бежал из Эстонии, опасаясь репрессий за свои коммунистические взгляды, и попал прямо на Шпалерную.

Любопытно, что незадолго до своего бегства из Эстонии он легально приезжал в СССР с делегацией иностранных коммунистов и осматривал эту же тюрьму в качестве почетного и знатного иностранца. Теперь он мог представить себе, как тюремная действительность мало похожа на то, что ему показывали.

Чехов было несколько человек. Об одном из них я упоминал уже, говоря о рабочих в тюрьме. В Соловецком концлагере в 1931 году мне указали на одного заключенного чеха, члена центрального комитета чешской коммунистической партии. Он был вызван в Москву до делам III Интернационала, но затем отправлен не на родину, а в Соловецкий концлагерь.

Там же я часто встречался с бывшим министром земледелия независимой от СССР Монгольской республики Сампилоном, природным монголом. Он был вполне культурный человек, агроном, окончил Московскую сельскохозяйственную академию. Его тоже каким-то образом заполучили в Москву, а оттуда отправили на десять лет в Соловецкий концлагерь. Он работал на принудительных работах в 1931 и 1932 годах в г. Кеми, в «Сельхозе» Управления Соловецких лагерей. Я не решился его расспрашивать о том, как могла советская власть сослать его, министра самостоятельного государства, в каторжные работы, но это был факт.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:46 | Сообщение # 36
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Австриец

В первую ночь после моего ареста я познакомился в камере № 22 на Шпалерной с рабочим, австрийским подданным по фамилии Штерн.

Место мне указали на полу между двумя койками, около уборной. Спать я не мог от духоты, вони и неудобного положения, потому что койки почти сходились надо мной. На одной из них тяжелым неподвижным сном спал человек, иссохший, бледный, почерневший от грязи. На нем была темная шерстяная фуфайка не русского производства: видимо, она была надета на голое тело и почти истлела, признаков белья не было видно. По его серому солдатскому одеялу массами ползали клопы: они забирались ему на лицо, на руки, лежавшие бессильно, как мертвые. Из-под одеяла торчала нога в обтрепанной грязной штанине и ужасающе грязном истлевшем носке.

От него шел такой тяжелый запах, что у меня мелькнула нелепая мысль — жив ли он?

Я резко двинулся, он зашевелился, повернулся ко мне, открыл глаза и посмотрел пустым, мертвым взглядом.

Мне стало неловко от своей мысли, и я заставил себя спросить его, давно ли он здесь.

— Три года скоро. Три года — эта камера, — ответил он на ломаном русском языке, с определенно немецким акцентом.

Я заговорил с ним по-немецки. Он, не могу сказать оживился, но проявил какие-то признаки жизни и рассказал мне свою историю, простую для советской действительности, но которую вряд ли могут представить себе здесь иностранные рабочие.

В 1925 году он и двое его товарищей, австрийцы, заключили договор на три года на работу в качестве специалистов по лакировке кожи на одном из петербургских заводов. Срок договора закончился в 1928 году. За это время условия жизни в СССР настолько изменились к худшему, что все они решили отказаться от возобновления договора и вернуться на родину. Тогда их всех троих посадили на Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый договор. Они уговорились держаться твердо и не сдаваться. О судьбе их дошло до сведения австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего, еврея по национальности, хотя и австрийского подданного, оставил выпутываться самого. Про него забыли, и он заканчивал третий год в тюрьме, изголодавшийся, в истлевшей одежде, которую не на что было переменить.

Я дал ему свою запасную пару белья. Он взял с радостью, которая его всего изменила, и сейчас же стал переодеваться.

— Спасибо, спасибо. Я теперь вымоюсь. Я не хотел мыться, когда нет белья. Вши заели.

— Вши?

— Вши. Если нет белья — заедят. Другим приносят белье, передачу, а у меня никого нет, ничего нет.

От возбуждения он заговорил слишком громко; на нас заворчали.

— Безобразие, спать по ночам не дают, мало днем болтать! Вслед за этим сухой повелительный голос старосты:

— Прекратить шептаться.

Австриец скрылся с головой под одеяло, видимо, наслаждаясь свежестью белья — ощущение, с которым он долго не мог свыкнуться. Ему, вероятно, казалось, что рубашка, которая на нем истлела, была его последней рубашкой. Новая рубашка была событием, совращением к жизни.

Днем я ближе присмотрелся к нему. Положение его было отчаянное. В камере его не любили, потому что он не хотел мыться и был несчастьем всех соседей. Кроме того, он ни с кем не говорил и за весь день не произносил ни слова. Никто из бывших в камере не знал, кто он и как сюда попал. Одни считали его ненормальным, другие думали, что он профессиональный шпион.

Его действительно не трудно было принять за сумасшедшего. Целыми днями он бродил по камере, останавливался, пристально смотрел на носки своих ботинок, потом опять начинал ходить. Иногда он садился на скамью, уставлялся в одну точку и вдруг заливался смехом. Он конфузился, старался сдержаться, закрывал лицо руками, но ничего не мог сделать и долго, беззвучно хохотал. Иногда он, так же беспричинно, долго плакал.

Два месяца спустя после моего ареста его вызвали за решетку в коридор и объявили, чтобы к утру он был готов с вещами — его отправляют за границу.

Надо было видеть, как он преобразился: он говорил, быстро шагал по камере, что-то хотел делать. Глаза блестели, на щеках появился признак румянца.

Утром он подошел ко мне, прощался, желал всего лучшего — освобождения, прежде всего освобождения. Он очень просил мой адрес, чтобы выслать белье, которое я ему дал.

— Нет, милый друг, — ответил я ему. — Адрес у меня только тюремный, и посылать мне ничего не нужно. Вы знаете, как здесь люди, находящиеся в моем положении, могут поплатиться за заграничные посылки. Если встретимся когда-нибудь, так выпьем вместе кружку пива.

На этом мы расстались. Из тысяч заключенных, которых я видел, может быть только он — легально, и я — нелегально, вырвались на волю.

Я пишу сейчас, вспоминая его как друга. Если бы он увидел эти записки и дал бы мне весть о себе, я был бы искренне рад. Он знает, что значит снова начать жить после того, как человек заживо был мертв.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:46 | Сообщение # 37
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Китаец и кошка

Китаец «ходя» пользовался в камере большой симпатией. Подвижный, стройный, с забавной физиономией, он был всегда приветлив, весел и спокоен. Тюрьма ему казалась недоразумением, хотя сидел он десять месяцев. В СССР он попал недавно, служил в Красной Армии, работал на заводе, женился на русской, народил двоих ребят и был искренно счастлив. Убеждения его были самыми левыми, и он с гордостью считал себя коммунистом. В тюрьме он аккуратно получал передачу, поэтому ходил сытый, в чистом белье и, по веселости своего характера, забавлялся целый день, чем мог: играл с увлечением в «козла», то есть самодельное домино, со страстью погружался в шахматы и принимал участие во всех событиях камеры. Особенно же он любил произносить речи, когда по поводу конфликтов из-за пользования уборной, умывальником и из-за резких столкновений между заключенными созывались «общие собрания» камеры. Каждый раз он просил слова, блистал глазами, говорил долго, горячо, необыкновенно выразительно и абсолютно непонятно. Речи его были длинны, но торопиться было некуда, все потешались, и это часто разряжало атмосферу.

Кошка была гостьей и нежеланной. Никто не знал, где она жила и откуда она появилась, но бродила она по всей тюрьме, свободно пролезая через все решетки; вечерами она отвратительно мяукала, наводила тоску, и ее считали скверной приметой — к тяжкому приговору, — в противоположность воробью. Если он садился на окно, то кому-нибудь предвещал свободу.

На этот раз она долго бесшумно бродила между заключенными, словно выбирая жертву, и прыгнула китайцу на колени. Он не прогнал ее, а стал ласкать и гладить.

— Кукушка! — крикнул кто-то в тот же момент.

«Кукушка» — это тюремная канцелярская служащая, на обязанности которой лежит объявлять тюремные приговоры — жалкая, уродливая советская барышня, растрепанная, в короткой юбке. В тюрьме, из-за своих страшных обязанностей, она казалась тоже странным символическим существом, которое «куковало» годы ссылки.

Появление «кукушки» всегда вызывало волнение во всех камерах. Порядок следовавших за ней событий был хорошо известен. Она располагалась в коридоре, у столика для дежурных надзирателей, с целой пачкой заготовленных «выписок из протокола заседания коллегии ОГПУ», в которых стояло десять, пять и очень редко три года каторжных работ. Расстреливают и отпускают на волю, не объявляя об этом в коридоре. Затем она передавала список заключенных, получивших приговор, дежурному надзирателю. Он лениво шел вдоль камер, подходил к решеткам и томительно-медленно разбирал записанные фамилии. Все разговоры умолкали, часть бросалась к решеткам.

Как ни было очевидно, что в советской тюрьме нет шансов на освобождение, почти все, а может и все, в глубине души надеялись выйти на свободу. Каждый знал, что дело его дутое, и не мог примириться с тем, что ни с того ни с сего придется идти на каторгу.

Страж, наконец, разобрав фамилию, называл.

— Имя, отчество! Давай!..

Все оборачиваются к тому, чье имя произнесено. Для него все кончено: он — преступник, заклеймен, лишен всех прав, он — каторжник. Жизнь, семья, все разбито бесповоротно.

Стараясь владеть собой, заключенный выходит из камеры и приближается к столику.

Барышня быстро читает общую трафаретную формулировку обвинения и раздельно, ясно кончает так, что в настороженной тишине отчеканивается каждое слово:

— …заключить в концлагерь сроком на десять лет. Распишитесь. Заключенный колеблется.

— Распишитесь, это уже не имеет никакого значения; приговор вынесен уже три недели назад, — развязно добавляет барышня. — Вы расписываетесь только в том, что приговор вам объявлен.

— Не задерживать, — сурово наседает надзиратель, — нет нам времени с каждым столько возиться.

Одного уводят, другого приводят. Приговоры изготовляются и объявляются пачками.

Страж подошел и к нашей двери. Долго не мог разобрать фамилии. Это мучительные моменты. Наконец, назвал фамилию китайца. Бедный «ходя» все еще сидел с кошкой и, казалось, ушам не верил. Он вышел, все еще словно не понимая, что его ждет. Все молчали и напряженно вслушивались.

— …десять лет с конфискацией имущества.

Вслед за тем на весь коридор раздались возмущение и протесты «ходи». В своей дикарской наивности он не понимал, что протестовать перед этой барышней и надзирателем так же целесообразно, как перед тюремной стеной или решеткой. Но что вообще можно сделать, если судят заочно, если осужденный на десять лет каторги или даже на смерть не видит и не знает, кто его осудил, и ничего не может сказать в свое оправдание!

«Ходя» был вне себя. Только его ввели обратно в камеру, как он бросился назад к решетке, отчаянно сотрясая ее и крича:

— Моя иди! Моя говори! Моя — твоя не понимай! Барышня, барышня, товарищ! Моя — виноват нет! Моя — не знай! Моя — там говори!

Надзиратель подошел и стал грубо гнать его с решетки.

— Таварищ, памагай! Памагай, таварищ! Моя виноват — нет!

От решетки он бросился в камеру, хватая нас за руки, трясясь, как в лихорадке.

Чтобы чем-нибудь помочь «ходе», нашли открытку, написали домой известие о приговоре, что разрешается в таких случаях; собрали еды, денег и кое-какую одежду потеплее, потому что была зима, а его посадили еще весной. Такая помощь строго преследуется и производится втайне.

На другой день, без свидания, без передачи на дорогу, «ходю» послали на этап.

Вместе с нашим «ходей» в тот же день получили приговоры еще пять китайцев, сидевших по другим камерам. Все по десять лет. Когда я попал в Соловецкий концентрационный лагерь, я убедился, что ссылка в концентрационный лагерь китайцев, обычное явление — их там много.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:47 | Сообщение # 38
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Гепеусты, коммунисты и «подсадки»

Среди арестованных бывали чины ГПУ и военные из чистокровных красных. И те и другие обычно обвинялись в дискредитировании советской власти в пьяном виде. Это был элемент переходящий, который сравнительно легко освобождался, потому что следователям не было никакого интереса «шить» им дела. Но элемент этот постоянно возобновлялся.

Обычно упившись где-нибудь, большей частью в Европейской гостинице, единственном оставшемся в Петербурге ресторане, куда простые обыватели опасались заходить, оттого что он специально содержится для иностранцев и гепеустов, они начинали хвастаться своим положением, связями среди гепеустов и партийцев и этим обращали на себя внимание иностранцев. О мнении советского обывателя ГПУ не заботится; при всем желании ему некуда нести сор из избы.

Часто бывало также, что такие люди теряли компрометирующие их или секретные документы. Так, был у нас «политрук», то есть политический руководитель из числа тех, которые имеются при военных частях для просвещения армии и, кстати, для слежки за благонадежностью. Парень он был разудалый и, видимо, неистовый пьяница. В пьяном беспамятстве он потерял портфель с секретными документами. Зачем он захватил секретные документы, которые полагается хранить в секретной комнате в особом секретном шкафу, расписываясь точно в часе и минутах их получения, выдачи и возвращения, он уже не помнил. Вероятно, и на службе он был «на взводе». Потом он куда-то с кем-то ездил в автомобиле, где-то пил, опять куда-то ехал, но куда и с кем, вспомнить решительно не мог, и очнулся только в камере, да и то не сразу. Для вытрезвления его сначала посадили в одиночку, где он буйствовал, пока не заснул, а утром перевели в общую.

Он справедливо полагал, что документы должны были исчезнуть бесследно, так как, если кто их и нашел, то, увидев пометки «секретно», сейчас же все уничтожил, а сам постарался забыть об этом происшествии. Доставить их властям значило бы рисковать самому попасть в скверную историю, у которой мог оказаться печальный конец.

Сам он ничего объяснить не мог, потому что абсолютно ничего не помнил, но имел достаточно опыта, чтобы не пытаться ничего объяснить и не давать следователю лишнего материала в руки. Он надеялся, что тот войдет в его положение и прекратит дело.

— Точно они сами не пьют! — утешал он себя.

Особенно типичен и отвратителен был один из агентов ГПУ, так называемый «сексот» — секретный сотрудник или просто шпик. Это был молодой человек лет двадцати двух, небольшого роста, женоподобный. Лицо у него было холеное, на лбу не то челка, не то плоско положенный кок. Манеры его напоминали развязность проститутки; голосом он подражал низкому контральто. Он знал немецкий язык, и потому в обязанности приятного юноши входило, не служа гидом, связь которых с ГПУ слишком известна, следить за иностранцами. Но какой-то немец подшутил над ним: основательно подпоил, а когда он похвастал связями с ГПУ, сообщил об этом властям, прибавив, что компаньонам слежка молодого человека надоела и они выражают по этому поводу возмущение.

Приниженность советских граждан такова, что подобного субъекта можно помещать в общую камеру, не рискуя даже, что он будет основательно избит. Он держал себя с сознанием собственного достоинства, уверенный, что его «качества» выручат его всюду, куда бы временно не занесла его случайная бестактность.

Были в камере «подсадки» или «наседки», то есть шпики, которые должны были наблюдать за заключенными, а при удобном случае и провоцировать их. Они делились по специальностям: одни обслуживали интеллигенцию, другие — простой народ, третьи — красноармейцев.

При мне для сыска среди заключенных красноармейцев держали молодого поляка по фамилии Козловский. Он манерно произносил ее «Козлосски».

Он был в красноармейской форме, рассказывал, что уже три года в заключении, из которых два провел в Соловках. Про себя он неистово врал, уверял, что он военный инженер, и что его мать, урожденная княжна Радзевилл. Для интеллигентов он был не опасен, но на молодых красноармейцев из крестьян мог действовать наглостью и решительностью. Он «по секрету» рассказывал им о порядках Соловецкого концлагеря, куда всем придется ехать, и побуждал, в свою очередь, к откровенности.

Его вызывали из камеры под разными предлогами каждый день, когда большинство не вызывали месяцами. Когда в нашей камере не осталось красноармейцев, его перевели в другую, затем в кухню, и оттуда «кухонные», то есть заключенные же, сообщили, что Козловского опять «пустили по камерам».

В Соловецком концлагере я узнал, что он действительно был там, и его знали как стукача, то есть шпиона, доносчика.

В тюрьме он не ограничивался подслушиванием, но и провоцировал. Как-то вечером я слышал, как он долго и упорно убеждал красноармейца в необходимости мстить советской власти, если его освободят.

— Простить все издевательства, которым нас подвергают в тюрьме, — нельзя. Мы должны отомстить при первой возможности. Ты как думаешь?

Но его собеседник, хотя и простоватый с виду, не попал на эту удочку.

— Мне бы только на волю, о другом я не думаю, — упорно отвечал он.

Для интеллигентов содержали благообразного старичка, который выдавал себя за литературного работника. Может быть, когда-нибудь он им и был.

В один из первых дней моего пребывания в тюрьме он участливо подошел ко мне и стал расспрашивать о моем деле.

— Дело мое простое, — отвечал я. — Хотят меня сделать 49-м.

— Да, слышал я. А вы не думаете, — начал он вкрадчиво, — что лучше было бы сознаться в каких-нибудь небольших проступках или ошибках, хотя бы даже не содеянных, чтобы заслужить доверие и снисхождение?

— Нет, не думаю. Преступлений я не совершал и слишком уважаю следственную власть, чтобы решиться вводить ее в заблуждение ложными признаниями. А вам я не рекомендую впредь советовать, как надо лгать следователям.

Он оскорбленно удалился и оставил меня в покое. Но я внимательно следил за ним и скоро убедился, что он начинает аналогичный разговор со всеми спецами, вновь попадающими в нашу камеру.

Однажды утром к нам втолкнули инженера В. Он, видимо, был утомлен, нервы напряжены до крайности. Его арестовали на заводе, он не знал поэтому, что стало с семьей, всю ночь его допрашивали на Гороховой. В камере шла уборка, и все сидели в невообразимой тесноте. Старичок подсел к инженеру, я незаметно подошел сзади, но моей помощи не потребовалось.

— А вы не чувствуете за собой никакой вины, хотя бы небольшой? Я по опыту знаю, что откровенное признание очень облегчает положение, — услышал я тихий голосок старичка.

— Всю ночь меня следователь уговаривал точно так же, — отвечал спокойно инженер. — Я устал от таких добрых советов. Оставьте меня в покое. Что там с заводом будет? — обратился он ко мне. — Ни одного человека, который понимал бы дело. Я им прямо сказал, что они вредители, разоряют и губят промышленность. Мне все равно не жить, выложил им все, что думал.

— Зря! Они это знают не хуже вас, — ответил я.

Когда рассказываешь об этом, кажется, что «наседок» открыть и обезвредить просто, но в тесноте и смене лиц их место оставалось скрытым, и они отравляли наше существование, непрерывно окружая его доносом и провокацией.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:49 | Сообщение # 39
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
8. Дырка в голову

Неделю меня не вызывали на допрос. Я не удивлялся, так как в камере вскоре узнал повадки следователей. Основная заповедь советского арестанта — не верь следователю — действительна во всех мелочах. Следователь врет всегда. Если он говорит: «Я вас вызову завтра», значит, он собирается оставить вас в покое; если грозит: «Лишу передачи», значит, об этом и не думает, и т. д. И все же, даже зная это, очень трудно действительно не верить следователю. Арестант, которому сказано, что его вызовут на допрос, невольно его ждет и волнуется. Так для меня прошла неделя монотонной суетной жизни в камере, в которой часы и дни слиты в один поток, и кажется, будто только что началось это сидение, и в то же время, что продолжается бесконечно долго.

Наконец, снова раздался голос стража, неверно читающего мою фамилию:

— Имя, отчество? Давай!

Следователь Барышников сидит с мрачным видом.

— Садитесь. Как поживаете?

— Ничего.

— Давно вас не вызывал. Очень занят. Познакомились с камерой?

— Познакомился.

— Нашли знакомых?

— Нет.

— С кем сошлись ближе?

— С бандитами. Хорошие ребята — Сокол, Смирнов и другие. Знаете?

— А еще с кем?

— Больше ни с кем.

— Пора бросить ваши увертки и отвечать как следует.

Я пожал плечами.

— Ваши преступления нам известны… Бросьте ваш независимый вид.

Вы — вредитель. Да, преступник, и я с вами говорю, как с преступником.

— Я — подследственный.

— Нет, преступник. Тут вам не суд. Ваши увертки и тонкости приведут вас только к нулю. Мне надоело с вами возиться. Намерены вы сейчас же писать признание? Нет? Мы поговорим с вами иначе. Ну?

Я жду вашего признания.

— В чем?

— Во вредительстве. Вы — вредитель. Вы были связаны с международной буржуазией и вредителями советской власти, получая за вашу гнусную работу деньги из-за границы.

Я рассмеялся.

— Вы смеетесь? Погодите, вам скоро не будет смешно.

— Я не могу не смеяться, как ни трагично мое положение. Мы взрослые люди, и я вынужден слушать ваши обвинения, которые могут быть только смешны. Вы превосходно знаете, что то, о чем вы говорите, — неправда. Вы обыскали мою квартиру в Мурманске и Петербурге, перлюстрировали мои письма, следили за каждым человеком, с которым я встречался, за тем, что я зарабатывал и куда тратил; вы знаете не хуже меня, что не только денег, но ни одного письма из-за границы я не получал за все время революции.

— Отказываетесь сознаться?

— Я вам сказал и повторяю: я никогда не был вредителем, ни с какой международной буржуазией связан не был, ни от кого незаконно денег не получал.

Он стукнул кулаком по столу и закричал:

— Ложь! Я молчал.

— Ну?

— Я не намерен говорить в таком тоне. Пока вы будете себя так держать, я не буду вам отвечать.

— Отказываетесь давать показания? Занесем в протокол.

— Отказываюсь отвечать на грубости и крики. Это можете занести в протокол.

— Интеллигентские замашки… — буркнул он и переменил тон. — Я не могу тратить с вами столько времени, — продолжал он, доставая лист для протокола. — Я пишу ваше краткое признание, и вы идете в камеру. Завтра продолжаем.

Комедия эта начинала меня бесить. Я молчал, чтобы не сказать грубость. Выводить его из терпения не входило в мой расчет, и я себя сдерживал.

— Ну, я пишу?

— Пишите, что вам угодно.

Он начал что-то писать, потом взглянул на меня и остановился.

— Вы сознаетесь?

— Я уже сказал вам, что мне сознаваться не в чем.

— Для чего же вы заставляете меня писать ваше признание?

— Я не заставляю. Пишите, что хотите, если вам нужно. Я никаких «признаний» не подпишу.

— И завтра не подпишете?

— Разумеется.

— И послезавтра? — продолжал он угрожающе. Я пожал плечами.

— И никогда не подпишете? — говорил он зловещим шепотом, нацелившись на меня глазами.

Мне это казалось все более глупым.

— Никогда не подпишу, я вам это уже сказал.

— Тогда — дырка в голову! Понимаете? Дырка, дырка в затылок, в затылок дырка! — почти кричал он.

— Стреляйте, — отвечал я спокойно. — Мне больше нечего вам сказать.

— Пустим налево, ликвидируем. Понимаете? В расход спишем. Я молчал, а он изощрялся, блистая специальным лексиконом ГПУ.

Нигде в мире смертная казнь никогда не применялась в таком размере, как в Социалистическом Союзе, и нигде она не имеет столько разнообразных обозначений. Речь его была пересыпана этими специальными терминами: высшая мера, расстрелять, отправить на Луну, пустить в расход, отправить без пересадки, шлепнуть, пришить, стенка, налево, семь копеек истратить, ликвидировать и т. д., и т. п. Я, вероятно, не запомнил и половины смертных терминов, он повторял их со вкусом и разными выражениями, комбинируя их на все лады. Очевидно, в этом деле он чувствовал себя мастером. Это тянулось долго, может быть час. Он начинал повторяться, я — невыносимо скучать. Наконец, он остановился и сказал с особой значительностью:

— Вы напрасно тратите время. Вы сознаетесь. Не таких я обламывал.

— Думаю, что не я трачу время, а вы! — воскликнул я в полной тоске. — Я вам сказал, что никогда не вредил. Добавить мне нечего. Находите нужным, так стреляйте, к чему эту канитель вести!

— Не так скоро. Мы не торопимся. Вы знали инженера**?

— Я уже говорил, что знаю, и вам это и так хорошо известно, так как мы служили вместе и жили рядом в Мурманске.

— И жену его знали?

— Видел, здоровался, но знаком не был.

— А она не юдофобка?

— Я никогда не говорил с ней.

— Она слово «жид» не говорила, вы не слыхали?

— При мне не говорила.

— Вы это твердо помните?

— Твердо.

«Что за ерунда? — думал я. — Обвиняют в участии в международном заговоре против СССР и выспрашивают о юдофобстве какой-то незнакомой мне женщины. Точно сон какой-то дурацкий».

— Нас здесь никто слышать не может, — продолжал следователь, — стены глухие и толстые, подслушивать невозможно, свидетелей нашего разговора нет, сознайтесь мне на словах, что вы вредитель, и я обещаю вам принять меры к тому, чтобы вы не были расстреляны. От ваших слов вы можете потом отказаться и не писать их в протокол. Я хочу видеть только вашу искренность, видеть, что вы разоружились. Мне этого будет достаточно.

Я молчал и смотрел на него с удивлением — это что еще за новый прием?

— Я вам скажу прямо, — продолжал Барышников, — ведь и нам, следователям, приходится часто врать, мало ли мы говорим такого, что в протокол заносить нельзя и чего мы сами никогда не подпишем.

— То, что я говорю, — отвечаю я, глядя на него, — я всегда готов занести в протокол и подо всем подписаться. Лгать я вам не буду ни устно, ни письменно.

— Ну, это мы еще посмотрим, — перешел он снова в нападение, — вы написали, что были в дружбе с Толстым и Щербаковым. У вас не было с ними ссоры перед арестом?

— Нет, не было.

— Значит, у них не было причин вас оговаривать?

— Нет.

— Так знайте, что у меня здесь, — он постучал по своему портфелю, лежат собственноручно ими подписанные признания, уничтожающие вас. Все ваше вредительство ими раскрыто, и они точно указали, от кого, когда и сколько вы получили денег. Два свидетеля показали, что вы — вредитель, свидетели эти — ваши друзья. Глупо в таком положении не сознаться. Вы пойманы с поличным. Нам этих показаний совершенно достаточно, чтобы вас расстрелять. Я даю вам выход, откровенным, чистосердечным признанием заслужить снисхождение и спасти этим свою жизнь. Признаетесь — получите десять лет лагерей; нет — пойдете налево. Я жду.

— Все это неправда, — сказал я, с трудом сдерживаясь и выбирая выражения.

— То есть что «это неправда», — вскричал угрожающе следователь.

— То, что Толстой или Щербаков показали, что я вредитель, я этому не верю.

— Позвольте вас спросить, — начал он с иронической вежливостью, — какое вы имеете основание этому не верить?

— Только то, которое я вам уже сказал: мы были в дружбе, я знаю, что люди эти были абсолютно честные, и я никогда не поверю, что они могли меня оклеветать. К тому же вы сами предупредили меня, — добавил я смеясь, — что вы не всегда говорите правду.

Я видел, что он колеблется, — изобразить ему негодование или обратить мои слова в шутку.

— А все же признаньице их здесь, — зло рассмеялся он и снова похлопал по портфелю, — желаете, покажу?

— Можете не трудиться, все равно не поверю.

— Документам не поверите? — воскликнул он с деланным негодованием и закончил уже гораздо более искренно: — ваша вера нам и неинтересна. Коллегия поверит, и мы вас расстреляем.

— Ну и стреляйте, чем скорее, тем лучше.

— Не торопитесь. Вы еще сперва напишете нам, что нам нужно. Ваше признание теперь еще может вас спасти, а потом будет поздно. Будете что угодно писать, просить, умолять, а мы вас все равно расстреляем. Врагов упорствующих мы не потерпим.

Опять то же самое, думал я. Расстреляем, расстреляем, а как дойдем до точки — «стреляйте», так валянье — «мы не торопимся». Как бы узнать, что они действительно собираются со мной сделать? Бить себя я не дам, пусть скажут сначала.

Как бы в ответ на мои мысли он продолжал:

— Я вижу, что действительно трачу на вас слишком много времени. Мне некогда. Я сейчас уйду, а вы меня подождете, понимаете? Подождете здесь, стоя в коридоре. Понимаете, что это значит? Я вернусь, когда найду нужным, и может быть, вы так будете сговорчивее. Вы пойдете в камеру тогда, когда напишете ваше признание, когда подробно изложите не только ваше преступление, но и расскажете о вредительстве Толстого и Щербакова, которое вам прекрасно известно.

Говоря это, он надел шинель и шапку. Затем открыл дверь кабинета.

— Пожалуйте. Я вышел.

— Станьте здесь. Вот так, около стенки, но не оборачивайтесь. В карманы набрали сахару? Нет? Напрасно, он бы вам пригодился теперь. Постойте и подумайте. Мне некогда. Я зайду еще, но предупреждаю, что канителиться с вами не стану.

Он ушел, появился страж, который стал прохаживаться по коридору. Итак, поставили на «стоянку», думал я. Интересно, сколько выдержу?

В общей камере, где я сидел, было несколько человек, испытавших «стоянку». Гравер Н., человек более пятидесяти лет, полный, даже грузный, простоял таким образом шесть с половиной суток. Есть, пить и спать не давали; в уборную водили раз в день. Он ни в чем не «сознался» и после этого. В камеру он уже не мог подняться сам, и его стража тащила по лестницам. У него был сплошной отек всего тела и, особенно, ног. Староста камеры немедленно вызвал врача, и даже он, тюремный врач, должен был признать его положение угрожающим жизни. Он пролежал месяц в тюремной больнице и с трудом мог передвигаться.

Ремесленник В., лет тридцати пяти, у которого одна нога была отнята выше колена и заменена протезом, простоял четверо суток и тоже не «признался». Инженер Ч., в возрасте около шестидесяти лет, простоял четверо с половиной суток и подписал «признание».

«Что ж, это даже любопытно, испытать себя», — думал я, стоя в коридоре.

Часа через два Барышников вернулся и прошел в кабинет, не сказав ни слова, но испытующе посмотрел на меня, Я сделал самое равнодушное, ничего не выражающее лицо, точно не видел его.

Минут через десять он вышел и остановился против меня.

— Подумали?

— Мне совершенно нечего «думать».

— Сознаетесь?

— Мне не в чем сознаваться. Я вам сказал, что никаких преступлений не совершал.

— Значит, выпустить вас нужно?

— Да.

— Расстрелять вас нужно, поняли? Дырку в голову, запомните это: дырку в голову! — Помолчав, неожиданно закончил: — Идите! Я направился по коридору, страж за мной.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 12:50 | Сообщение # 40
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
9. Не верь следователю
Я вернулся в камеру в удрученном состоянии. У следователя я чувствовал больше злобы, чем волнения; оставшись же наедине с самим собой, я не чувствовал твердости.

Убьют — несомненно, как убили всех моих друзей. Погибнут жена и сын, потому что у них конфискуют все, а жену сошлют. Так было с семьями «48-ми».

Я должен умереть молча, дожидаясь дня, когда вызовут «с вещами», когда поведут коридорами вниз, в подвал, скрутят руки, накинут на голову мешок и кто-нибудь из этих мерзавцев пустит сзади пулю в затылок. Так нет же, не будет этого, не дамся я, как теленок на бойне. Я все обдумал и решил на следующем допросе убить следователя. Оружие, необходимое для этого, было у сидевших со мной в камере уголовных. У них был столовый нож, наточенный так, что они им брились. Был треугольный напильник, которым можно было бы действовать как стилетом, если приделать к нему ручку от ножа. Наконец, был стальной брусок, не менее пятисот граммов весом. Я остановился на этом бруске. Его можно было спрятать в рукав, и он был достаточно тяжел, чтобы одним ударом проломить череп. Промахнуться мне не хотелось. Надо действовать наверняка. Барышников ходил с револьвером в кобуре, но держал себя неосторожно, когда кончал допрос. Он шел мимо меня к вешалке, где висела его шинель и шапка, становился ко мне спиной, когда снимал шинель. Этот момент надо использовать, чтобы нанести удар. Он должен был рухнуть на пол, я мог завладеть револьвером, выскочить в буфет и при удаче успеть застрелить еще двух-трех следователей. Меня убили бы в сумятице и перестрелке.

Картина мне представлялась заманчивой. Я наказал бы этого негодяя, из-за которого погиб С. В. Щербаков, отомстил бы за смерть и мучения многих, и сам погиб бы сражаясь, а не на бойне.

Что будет в этом случае с семьей? Конфискация имущества, ссылка. Вряд ли хуже, чем после моей казни, утешал я себя. Зато они узнают, как я погиб, и им будет легче пережить такую мою смерть, чем расстрел. Сыну хоть память останется.

С этой мыслью я жил несколько дней. Основана она была на ошибке — я недостаточно усвоил тогда основную заповедь ареста: «Не верь следователю». Я поверил следователю, что он меня расстреляет, если я не «сознаюсь», и готов был отдать свою жизнь, чтобы убить хотя бы его. Это был не выход, а поступок безвыходного отчаяния, но сам я не мог выйти из этого тупика, пока разговор с одним из моих соседей не помог мне справиться с собой.

Это был крупный инженер. Его обвиняли в шпионаже, вредительстве, содействии «интервенции» и т. п. Требовали от него «признания» и грозили расстрелом. Он сидел около полугода, на допросах был раз пятнадцать. Опыт у него был большой. Он подробно рассказал мне свое «дело», ход следствия, содержание допросов. Все это было точно так, как со мной, но настроен он был оптимистично.

— Да у вас дело идет великолепно! — воскликнул он, когда я ему рассказал про свое положение. — Есть из-за чего приходить в мрачное настроение! Я убежден, что у следователя нет против вас абсолютно никакого материала, то, что он пугает вас расстрелом, показывает, что это его единственный козырь, он его уже бросил на стол и больше ему крыть нечем. Со «стоянкой», видимо, тоже не вышло — он убедился, что вы ее не боитесь, а эту меру они вообще стали применять с опаской, так как из-за тяжелых случаев болезни после «стоянки» об этом методе стало известно в городе и даже, говорят, что-то проникло в иностранную печать. Они боятся скандала, и я убежден, что следователь не рискнет применить к вам эту меру всерьез, так как слишком мало шансов этим путем добиться от вас нужных показаний. Что он может еще с вами сделать? В карцер посадит, на конвейер пустит? Не думаю. Они применяют пытки главным образом к тем, кто их боится, кто колеблется. Ну, переведет в одиночку, лишит прогулки, передачи. Все это пустяки после того, как вы побывали в общей камере и все их фокусы знаете. Одиночки страшны для тех, кто туда попадает прямо с воли. Кроме того, одиночек не хватает, а вас, человека крепкого и здорового, надо туда посадить минимум на полгода, чтобы это на вас сколько-нибудь подействовало. Он это прекрасно понимает. Это прекрасный признак, если следователь занялся глаголом «расстрелять». Если бы у него был против вас материал, о котором он говорит, то есть показания двух специалистов, ваших друзей, он держался бы с вами совершенно иначе, зря расстрелом бы вас не пугал, а приберег бы на крайний случай. Главное — не верить этим подлецам и помнить, что чем мрачнее рисует он вам картину, тем, значит, ваше положение лучше Я очень рад тому, что вы мне рассказали. Может быть, не исключена возможность, что именно вас выпустят на волю. Конечно, это бывает исключительно редко, но бывает. Вот инженер Д., из двадцатой камеры, ему два месяца твердили только о расстреле. Извели совсем. Последний раз вызвали, поставили на венский стул, а он такой слабенький и маленький, что следователь, здоровенный детина, в буквальном смысле взял его за шиворот и поставил на стул. «Стой, — кричит, — с… убью! Сознавайся! Все равно расстреляем!» — Часа два простоял он на стуле, а на другой день вызвали его с вещами и выпустили на волю. Он нам прислал потом условный знак. А вы представляете себе, что когда следователь ставил его на стул и грозил убить, у него должен был быть в портфеле протокол о его освобождении, так как между заседанием коллегии и освобождением всегда проходит несколько дней, которые необходимы для канцелярских формальностей. Очевидно, следователь хотел отличиться и попытаться наперекор постановлению коллегии добиться «признания», которое, конечно, сгубило бы этого несчастного.

Увидите, что следователь переменит с вами тон, держите только твердо линию. Не давайте ему спуска и будьте как можно спокойнее. Я думаю, кроме того, что им зачем-то нужны ваши подлинные «признания», и в этом ваш козырь.

Что касается моих собственных допросов, то я доволен их результатами, так как в чем только на словах ни обвинял меня следователь, а в протоколах, в конце концов, ничего нет. Я не теряю надежды выйти на свободу.

Увы, он ошибался в конечных своих выводах. Его продержали еще десять месяцев и приговорили к десяти годам концлагерей, хотя материалов относительно него у следователя не прибавилось. Но он был прав, указав мне, что я напрасно дал убедить себя в том, что меня непременно прикончат. Барышников действительно так перестарался, что едва не отправился на тот свет раньше меня. После этого разговора я решил держать себя в руках. Убить следователя я всегда успею, думал я.

Дни опять потянулись за днями. На допрос меня не вызывали. Некоторое новое подтверждение тому, насколько нельзя верить следователю, доставила мне встреча с тем молодым человеком, которого подсадили ко мне в автомобиль на Гороховой, когда меня везли в тюрьму.

После первых допросов он был совершенно удручен и пал духом, так как его обвиняли в шпионаже. Обвинение, разумеется, было ни на чем не основано, но следователь грозил Соловками. На самом деле, хотя он был дворянином и офицером военного времени, настроен он был весьма лево и, кажется, весьма искренно сочувствовал большевикам.

Через несколько дней он вышел на прогулку сияющим — следователь сказал ему, что убедился в его невиновности, выразил сожаление в его аресте, разрешил купить в буфете ГПУ все, что он хочет — бутерброды, конфеты, экспортные папиросы, разрешил написать жене домой письмо и сообщить, что он на днях будет освобожден и просит передачи ему не присылать.

Затем следователь, милейший человек, устроил ему неожиданную радость: вызвал к себе в кабинет якобы на допрос, и вдруг там оказалась его жена, которую следователь вызвал по телефону и очень любезно предложил повидаться с мужем. Во время свидания следователь велел подать им из буфета чай и пирожные, шутил, что нет шампанского, чтобы отпраздновать радостное событие. Они могли говорить почти два часа, и следователь, хоть и присутствовал, но держался как добрый знакомый. Жена просила отпустить мужа домой, но следователь, смеясь, сказал: «Не так скоро, ждите четверга», и обещал подготовить все бумаги к четвергу. Оставалось пять суток. Еще пять ужасных суток в тюрьме.

Но он совершенно изменился, выпрямился, повеселел, говорил спокойно и авторитетно, смотрел на других заключенных свысока, считал, что у них несомненно «что-то» есть, если его, дворянина, бывшего офицера, все же отпускают. Нет, ГПУ — это удивительный орган, они поразительно разбираются в людях.

У меня на языке вертелись слова: «не верь следователю», но жаль было нарушать его радостное настроение.

Наступил четверг, он не находил себе места, не хотел даже идти на прогулку, ожидая вызова с вещами — вызова на волю.

До вечера его не вызывали. В восемь часов вечера в нашем коридоре появилась «кукушка». Его потребовали одним из первых и прочли приговор — пять лет концлагерей. На следующий же день его взяли на этап; он не мог проститься с женой, ничего не получил на дорогу из дома, запасов у него не было никаких, потому что по, совету следователя он отказался от передачи. Говорят, что он был буквально убит приговором.

— Видите, — сказал мне мой советчик, инженер. — Лучше пусть расстрелом пугают, чем конфетами и бутербродами кормят. А ведь какой негодяй! Приговор был вынесен две недели тому назад. Следователь знал, несомненно, что в четверг объявят приговор, и нарочно подстроил всю шутку.

— Но зачем? Какой в этом смысл? — удивлялся я.

— Смысл? Удовольствие, голубчик! Это садисты. Призвал жену, свел их вместе, наслаждался, представлял, как она дома будет готовить встречу, а он томился в камере, считал часы и минуты. И потом — хлоп! Соловки! Прождав четверг, она узнает, что он уехал раздетый и голодный.

— Это не единственный случай, — продолжал рассказывать он, все же взволнованный, как и все, этим своеобразным, бесцельным надругательством. — Вы не застали летчика Н. Н.? Того следователь стал называть на «ты», велел и себя так звать — по-товарищески. «Арестовали, брат, тебя по растяпству, по глупости, — уверял он, — и из-за проклятого бюрократизма не могу тебя сразу отпустить. Через неделю будешь на свободе, а пока, чтобы не скучно тебе было, буду тебя вызывать и водкой поить». Действительно вызывал и водкой поил, а в назначенный день освобождения летчик поехал в Соловки. Только этот был тертый калач: «Пусть, сволочь, поит — в концлагере, наверно, трудно водку доставать!»

— А вы знаете, приговоры к расстрелу с заменой десятью годами концлагеря? — вступил в наш разговор еще один крупный специалист и старожил тюрьмы. — Делается это так: следователь вызывает заключенного к себе в кабинет. Сидит мрачный, не обращает на него внимания, потом роется в бумагах и достает приговор. Долго, испытующе глядит на заключенного, потом встает и громко, медленно начинает читать: «Выписка из протокола коллегии ОГПУ. Слушали дело такого-то, обвиняемого по статье такой-то, постановили… — тут долгая пауза. Представляете, как это действует? Потом еще громче и отчеканивая каждый слог: — Расстрелять». Умолкает и любуется эффектом, и только несколько минут спустя мрачно добавляет: «Но советская власть милостива даже к таким преступникам, и расстрел вам заменяет десятью годами с конфискацией имущества. Идите». Это делается исключительно из любви к искусству, и среди следователей есть, по-видимому, большие мастера таких сцен. Другие такими мелочами не занимаются. Тогда приговоры читаются просто «кукушкой» в одиночной камере или даже в коридоре. Это вовсе не входит в обязанности следователя, но почему не поиздеваться лишний раз над человеком! Воображаю, что они при расстрелах проделывают!

— Вот видите, — заключил мой первый собеседник, — как можно в чем-нибудь им верить? Следователь лжет, чтобы сбить с толку, лжет из удовольствия, имея неограниченную власть над нами, лжет бесцельно, по привычке. Наша одна защита и оружие — не верь следователю!

Сокол тоже заметил мое невеселое настроение после допроса, и даже не сомневаюсь, что с целью помочь мне, рассказал следующий случай из тюремной практики.

— В 1923 году меня арестовали в Петрограде и привезли сюда, на Шпалерную, провели в одиночную камеру, где уже находился один пассажир. Человек это был интеллигентный, а может, как вы, ученый. Было ему лет сорок, сорок пять — много старше меня, и сидел он в тюрьме, видимо, давно, борода отросла, и волосы длинные. И по всему видно, что человек в большое отчаяние пришел и ведет себя как-то странно. В камере тепло, а он в шубище сидит, в шапке меховой, в галошах. По ночам не спит совсем, днем сидит, уставившись вперед себя и не шелохнется.

Ну, я, как вошел в камеру, поклонился ему — здравствуйте, мол. Он мне — здравствуйте, и больше ни слова, и я к нему не лезу, сам понимаю, что не компания ему. Так мы и жили с месяц мирно. Редко-редко слово какое скажем, а так все молчим. Я, разумеется, ему сказал, кто я такой, и что по уголовному делу сижу. Его на допрос вызывали часто, держали подолгу, и он все мрачней становился, мне про свое дело ни слова не говорил. Только раз вечером обращается ко мне:

— У меня к вам просьба есть, исполните?

— С удовольствием, говорю, исполню, если в силах.

— Уйдите из камеры.

— Как, то есть, уйти, — говорю я, и думаю, уж не рехнулся ли он. — Не по своей воле пришел я сюда, не по моей воле и выйти.

— Понимаю я это, — поморщился он, — а устройте так, чтобы вас из камеры этой взяли. Вы человек опытный, по тюрьмам сидели, наверное, сумеете.

— Так, говорю, это можно: вы кричите громче, а я вас для вида бить буду. Меня переведут в карцер. Только разрешите вас спросить, зачем вам это? Может, я вам мешаю чем, вы скажите, не стесняйтесь, в камере, знаете, надо уж попросту, может быть, и так, без скандала, уладим.

Думал он, думал, взволновался и говорит:

— Повеситься я хочу. Дело мое так повернулось, что они меня расстреляют. Не хочу я этого унижения испытывать, лучше сам лишу себя жизни. Вот и надо мне одному остаться.

— В таком случае, — говорю я ему, — не стоит мне уходить из камеры. Человек вы ученый, в жизни опытный, не мне вас учить. Вам виднее, что с собой делать. Мешать я вам не стану, а вы меня не стесняйтесь. Я и глядеть не стану.

Пришла ночь, я лег, пальтишком с головой укрылся, чтобы не смущать. Стража ходит, в глазок посматривает. Только прошла, он достал из матраса простыню скрученную, вскочил, встал на стульчак, привязал к водопроводной трубе простыню с петлей, закинул на бак и назад в постель. Только лег — опять страж в глазок смотрит, видно, слышал проклятый. Мы лежим, не шелохнемся. Как ушел, мой сосед тихонько на стульчак встал и — голову в петлю.

Я даже глаза закрыл. Вдруг слышу, петля оборвалась; он был здоровенный, грузный. Лежит он на полу с петлей на шее, понять не может, что случилось. А меня смех дурацкий взял, руки себе в кровь искусал, чтобы не смеяться. Хорошо, что он не заметил. Вижу, поднялся, лег на койку, стал простыню связывать, опять вешаться хотел. Но простыня, видно, прелая, все равно не выдержит; так он оставил, второй раз не пробовал. А наутро, представьте себе, как нарочно, вызывают его в коридор и читают приговор — высылка на три года. Легче уж не бывает!

Видите, а все почему? Хоть и ученый человек, а следователя не умел понять, тот его стращал, а он поверил. Вышло так, что сам себя к смерти приговорил, и только неумелость его собственная его спасла. Одну дурость другой покрыл. Нет, уж попал в тюрьму, надо держаться крепко. Зря никак нельзя действовать.

Так я приобретал тюремный опыт, который сослужил мне огромную службу и при дальнейшем следствии, и в концлагере.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:24 | Сообщение # 41
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
10. «Академическое дело»
«Академическое дело» или, как его называли еще, «платоновское дело», по имени академика С. Ф. Платонова, было одним из самых крупных дел ГПУ, наряду с «шахтинским процессом», делом «48-ми», процессом «промпартии» и др. Для жизни русской интеллигенции оно имело огромное значение, значительно большее, чем пышно разыгранный весной 1931 года «процесс меньшевиков», подробно освещенный в советской и заграничной печати. «Академическое дело» известно сравнительно мало, потому что ГПУ не вынесло его на открытый суд и решило судьбу крупнейших ученых в своих застенках. Скудные сведения о нем, проникавшие через лиц, привлеченных по этому «делу», и от близких, передавались каждый раз с такой опаской, были так отрывочны, что даже официальная часть, то есть самое обвинение, осталась в значительной мере неясной и противоречивой. Когда явится возможность представить это дело по документам и свидетельствам людей, непосредственно привлекавшихся по нему, оно займет место истинного некролога русской, особенно исторической, науки. Это будет одна из самых трагичных страниц в повести о русской интеллигенции. Я же могу говорить о нем только как случайный свидетель, со слов лиц, попадавших со мною в те же тюремные камеры, бывших со мною в этапе или в Соловецком концентрационном лагере. Кроме того, я связан тем, что могу передать только ту часть разговоров, по которым ГПУ не сможет установить, от кого я их слышал.

Особенностью этого «дела» было прежде всего то, что оно оказалось «неудачным» для ГПУ. «Шахтинский процесс», процессы «промпартии» и «меньшевиков» ГПУ формально доводило до конца. ГПУ могло выступать в них со всеми стадиями процесса: торжественным объявлением о «раскрытии заговора», начале следствия, начале судебного процесса; могло опубликовывать «обвинительный акт» и разыгрывать комедию суда, обставленную самыми кричащими эффектами. Обвиняемые выходили на сцену в огромном зале бывшего Дворянского собрания в присутствии тысячной толпы зрителей; они публично «каялись» в своих преступлениях, повторяя затверженные роли, распределенные для них следователями ГПУ. Гражданин-товарищ Крыленко в высокой должности прокурора республики изощрялся в остроумии и красноречии, клеймил буржуазию всего мира, замышляющую козни против пролетарского государства, и бросал вызывающие фразы перед радиоприемниками и иностранными корреспондентами. Зрители, они же статисты, так как билеты выдавались только через месткомы, профкомы и партийные организации, «требовали» высшей меры социальной защиты и аплодировали смертному приговору. Часть обвиненных, купивших свои жизни твердым исполнением воли ГПУ, затем «миловали», и послушная публика аплодировала помилованию. В это время ГПУ расправлялось с основной массой лиц, захваченных по этому «делу», число которых никому, кроме них, не было известно, и кончало с ними по-будничному, втихомолку.

Даже по делу «48-ми», которое ГПУ состряпало из рук вон плохо и небрежно, оно соблюло какую-то форму: объявило о «заговоре», опубликовало «признания», известило о приговоре с полным списком расстрелянных.

С «академическим делом» не удалась и эта минимальная, официальная часть. Аресты начались до объявления дела и продолжались после; тянулось оно около двух лет, но, кроме нескольких газетных статей клеветнического и ругательного характера, ничего не было опубликовано — ни обвинительный материал, ни «признания» (хотя несколько обвиняемых имели мировые имена), ни приговор. Дело было ликвидировано келейно: кое-кого «пришили без шухера», то есть убили втихомолку, большинство сослали на десять лет в каторгу, немногих счастливцев сослали в глухую провинцию. При разновременных постановлениях все перепуталось: наиболее «тяжкие преступники», то есть те, которым ГПУ приписывало роль «главарей», получили наиболее легкие приговоры, другие же, которых и ГПУ считало второстепенными персонажами, пошли на тот свет или получили десять лет каторги.

По тому, что доходило до публики, «дело» развертывалось следующим образом.

Осенью 1929 года, после «чистки» Академии наук, когда около трех четвертей служебного персонала были изгнаны и газеты вели самую грубую травлю против всего, что соприкасалось с академией, начались аресты сначала довольно второстепенных, но связанных с С. Ф. Платоновым лиц. Пронесся слух, что в рукописном отделении библиотеки Академии наук был обнаружен текст отречения Николая II. Трудно было себе представить, какое реальное значение мог иметь этот документ, но от него ГПУ повело «монархический заговор». Почти все служащие рукописного отделения были арестованы, помещения его опечатаны, и ГПУ принялось за обыск.

По-видимому, ничего особенно «страшного» там не нашли, но С. Ф. Платонов, как директор библиотеки, и С. В. Рождественский, его помощник, оказались под ударом.

Одновременно печать травила академика С. Ф. Ольденбурга, и арест его секретаря В. Н. Мелласа заставил думать, что он может оказаться в центре предполагаемого «дела». В таком же угрожаемом положении был и академик А. Е. Ферсман. Многие из сосланных по этому делу обвинялись главным образом в том, что они были знакомы с А. Е. Ферсманом или встречались с ним на заседаниях. Несмотря на это, чьим-то распоряжением, С. Ф. Ольденбург и А. Е. Ферсман были выделены, и хотя долгое время находились на полуопальном положении, но все же оставались на свободе.

Таким образом, «академическое дело» было подвигом ленинградского ГПУ, и сначала аресты велись исключительно среди петербуржцев, главным образом в библиотеке Академии наук, в Пушкинском доме, где постепенно были арестованы все сотрудники, и в различных экспедициях, подведомственных академии, особенно Якутской, где «сел» Виттенбург и большинство его сотрудников. Публика рассматривала эти аресты как окончательный удар по Академии наук, как решение сталинского правительства расправиться с последними остатками самостоятельной мысли в этом учреждении. Ожидалось, что «дело» будет слушаться в Петербурге весной 1930 года. Но прошла весна, и дело отложили до осени. Число арестованных продолжало увеличиваться и охватывать новые учреждения, уже не академические, а общепросветительного характера. Очевидно, ГПУ представляло себе более широкую задачу, и удар направлялся против петербургской интеллигенции вообще. «Русское техническое общество», «Бюро краеведения», «Общество педагогов естественников», «Религиозно-философский кружок», отдельные сотрудники Русского музея, издатели, литераторы, переводчики, имевшие отношение к «Всемирной литературе», все, что только вело Просветительную работу, присоединялось к этой «грандиозной контрреволюционной организации», в которой при таком количестве самых разнообразных «ответвлений» не только личность С. Ф. Платонова, но и сама Академия наук отодвигалась вдаль.


В начале августа 1930 года все были буквально огорошены новой волной арестов, перебросившихся теперь на Москву. Московское ГПУ «шило дело» московских историков, захватив академиков М. К. Любавского, Д. Н. Егорова, профессоров Ю. В. Готье, С. В. Бахрушина и многих других. А так как Д. Н. Егоров, в сущности, возглавлял бывшую Румянцевскую, теперь Ленинскую, Публичную библиотеку, то захвачено было много служащих этой библиотеки и даже просто бывшие ученицы Д. Н. Егорова по Высшим женским курсам. В Петербурге в это время был арестован академик Е. В. Тарле, который пользовался огромной популярностью и авторитетом в правительственных кругах.

Таким образом, «академическое дело» вышло уже за пределы Петербурга, и пошли слухи, что «дело» пойдет теперь в Москве. Но московское ГПУ было, видимо, слишком занято подготовкой других процессов и уступило московских историков ленинградскому ГПУ, отправив туда людей с именами и почти поголовно сослав своим упрощенным судом всю «мелкоту», как только выяснилось, что они не могут приукрасить дела, и так разбухшего, вероятно, до непредвиденных размеров.

Последняя большая группа лиц была арестована в ноябре 1930 года, то есть больше чем через год после его начала… Слушание дела было отложено уже на декабрь или январь 1931 года, но так и не состоялось.

Рост «академического дела» был, так сказать, «естественным ростом», который мог бы продолжаться до бесконечности и, при старании ГПУ, охватить и любое количество иностранных граждан. Такой «рост» являлся необходимым следствием метода ГПУ при ведении подобного рода дел. Схематически оно сводится к следующему: для начала арестовывают десять — двадцать человек, связанных каким-нибудь общим признаком, — работа по одной специальности, служба в одном учреждении, участие в одном научном обществе, посещение одной какой-нибудь церкви, заказ платья у одного портного, клиентура одного парикмахера или, наконец, обыкновенное знакомство.

Арестованные строго изолируются друг от друга. Все они обвиняются в участии в контрреволюционной организации, цель которой они сами должны назвать. На допросах к ним применяются обычные в ГПУ методы дознания — угроза расстрелом и соблазн помилования в случае признания вины. Из двадцати человек — двое-трое всегда могут оказаться людьми слабыми, которые подпишут «чистосердечное признание» и оговорят двух-трех по подсказке следователя. У «несознавшихся» арестуют кого-нибудь из родственников, чтобы поднажать, и, кстати, может быть добыть новые ссылки на каких-то лиц. Так образуется второй, расширенный круг арестов, за которым может следовать сколько угодно новых, так как реального дела нет и нет рамок, которыми бы такое дело могло быть ограничено.

К октябрю 1930 года, когда я очутился в тюрьме на Шпалерной, арестованные по «академическому делу» сидели во всех общих камерах во многих «двойниках» и одиночках. По нашему весьма неполному подсчету их было около 150 человек. Кроме того, многие сидели в «Крестах» и на «Нижегородской». Состав арестованных был совершенно исключительный. Кроме пяти академиков, — С. Ф. Платонова, М. К. Любавского, Н. П. Лихачева, Е. В. Тарле, Д. Н. Егорова, сидело очень много профессоров. Так как я не историк, то мне запомнились только случайно имена некоторых из них, с которыми я встречался или о которых мне говорили что-нибудь особенное. Так, я помню профессоров Ю. В. Готье, С. В. Рождественского, С. В. Бахрушина, Заозерского, В. А. Бутенко, Приселкова, Бородина (историк, профессор Петербургского университета), А. Г. Вульфиуса, В. А. Бальца, востоковеда Месрварта, преподавателей Г.А. Петри, Н. П. Анциферова, много сотрудников научных учреждений Академии наук, среди них библиотекаря Пилкина, секретаря Б. Н. Моллася, хранителей Пушкинского дома Н. В. Измайлова, Беляева, Н. А. Пыпина, краеведов Г. Штерна, Хордикайнена, издателей Вольфсона, Баранова и т. д. Экскурсоводов, арестованных в начале января 1931 года в количестве около девяноста человек, также обвиняли в каком-то касательстве к «академическому делу». Многие, наконец, до приговора не знали, по какому делу они привлекаются, и только задним числом, по номеру своего «дела», узнавали, что и они относились туда же.

Что можно было сделать из всей этой разнохарактерной массы людей различных специальностей и взглядов, никто не мог себе представить, и только с тоской следили, что количество их все прибывает, а старшие из них сидят уже второй год.

В конце 1930 года, когда московское ГПУ разыгрывало процесс «промпартии», нам, присмотревшимся к приемам ГПУ, стало совершенно ясно, что «академическое дело» провалено и на суде фигурировать не будет. В публичных выступлениях и ГПУ должно придерживаться известной логики, а «академическое дело», сфабрикованное ленинградским ГПУ, было совершенно несовместимо с процессом «промпартии», сфабрикованным в Москве. Можно было разыграть то или другое дело, но не оба вместе.

Сущность «академического дела» сводилась к следующему. Группа лиц из числа ученых историков составила монархический заговор, направленный против советской власти. Группа эта, не рассчитывая собственными силами захватить власть, вошла в тайное соглашение с правительством Германии, которое обещало поддержку военной силой. ГПУ распределило все роли в будущем правительстве среди мнимых заговорщиков и предназначило для этого академиков.

В процессе «промпартии» ГПУ фабриковало демократически-республиканский заговор, связывая его с французским правительством, причем роли некоторых лиц совпадали по обоим процессам, несмотря на их несхожесть.

В 1929 году, когда у ГПУ появилась идея «академического дела», выпад против Германии считался своевременным. Осенью 1930 года шли заигрывания с Германией, и целесообразнее казался выпад против Франции. Кроме того, ходили слухи, что германское правительство сделало в Москве энергичные представления против упоминания своих деятелей в процессе, и Москве пришлось свернуть свои планы.

Итак, «академическое дело», разглашенное у себя и за границей, охватившее ученых с крупными именами и вообще почти исключительно людей с именами, надо было ликвидировать без шума или, как говорится в ГПУ, «без шухера». Выпустить ни в чем не повинных людей — это был бы уже шум. Надо было сохранить вид, что они виновны. Поэтому в феврале 1931 года наименее заметных «участников» приговорили к десяти годам концентрационных лагерей с конфискацией имущества. Так как люди эти были с честными, но «средними» именами, и так как приговор нигде не был объявлен, то стон, который поднялся тогда в русской интеллигенции, никем не был услышан. Жена Энгельгардта, сестра писателя Гаршина, с отчаяния бросилась в пролет лестницы и разбилась насмерть, жена профессора Бутенко повесилась. Одну из жен неожиданно отправили на каторгу, хотя она была на свободе, и этот приговор она получила, когда принесла мужу последнюю передачу. Обе дочери С. Ф. Платонова получили по десять лет концлагерей, и только чьи-то хлопоты задерживали их отправку.

Трудно передать, какое это все производило впечатление. Слишком хорошо было известно, что этим людям действительно ничего нельзя поставить в вину.

В мае последовал приговор следующей, совершенно произвольно составленной группе, притом еще более жестокий. Пять человек было расстреляно, остальные сосланы в концлагеря. С ужасом ждали, какой же может быть приговор «главарям». Неужели решатся их расстрелять? Людей, которые столько ума и труда отдали на создание русской культуры! Академиков, многим из которых минуло семьдесят лет.

Но летом 1931 года вдруг на короткое время подул другой ветер, Главари ГПУ, которые провели террор зимы 193/31 года, были понижены:

Акулов заменил Ягоду; Сталин сказал какие-то смутные слова, что не все специалисты — враги; образована была какая-то «комиссия Сольца», которой были даны полномочия пересмотреть дела, решенные слишком поспешно и, очевидно, слишком вопиюще жестоко. Говорили, что по представлению этой комиссии кто-то был помилован, а какие-то следователи, переусердствовавшие в деле «48-ми», даже расстреляны. Эта «счастливая» полоса жизни была короткой, но «главари» академического дела попали в нее и получили неожиданно «легкие» приговоры — ссылку на поселение в отдаленные города, но не в лагеря. Тогда же и дочерям С.Ф. Платонова каторга была заменена ссылкой, куда в виде особого исключения и милости они могли поехать вместе с отцом.

Так кончилось это дело в августе 1931 года. В печати о приговорах не сообщено ни слова. Очевидно, правительство СССР и ГПУ считали это дело настолько темным и скандальным, что предпочли о нем молчать. Это не мешает, однако, всем приговоренным оставаться и по сей день в лагерях и ссылке. Не выдержав этого, умерли уже С. Ф. Платонов, Д. Н. Егоров, В. Бутенко. Сколько последовало за ними и сколько последует еще, не увидав свободы, не имея возможности умереть дома, мы не узнаем.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:25 | Сообщение # 42
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
Таиров переулок. Меры воздействия

Для получения «признаний» в несовершенных деяниях ГПУ применяет разнообразные меры, причем эти меры различны для отдельных процессов и групп заключенных. Для «академического дела», например, особенно характерна была длительность заключения: некоторые сидели больше года, некоторые около двух лет. По условиям содержания подследственных в советских тюрьмах такое заключение само по себе является пыткой. Большинству грозили расстрелом. Многих держали в одиночках больше года без передач, прогулок и книг. У многих арестовывали родственников, и не только держали их в тюрьме месяцами, но и ссылали на каторгу.

Из лиц, которых мне пришлось встречать, особенно жестокие меры были применены к В. Сначала его продержали несколько месяцев в одиночке без передач и прогулок, так что он заболел цингой в тяжелой форме. Человек он был средних лет, здоровый и крепкий, но у него совершенно не держались зубы, и он потерял один за другим восемь передних зубов, остальные же шатались так, что он не мог есть хлеб, не размочив его в воде.

Кроме того, к нему применяли одну из самых отвратительных и унизительных мер — перевод в «16-ю камеру», которой следователь неоднократно грозил и мне.

16-я камера — небольшая общая камера в боковом коридоре тюрьмы, который у арестантов получил название «Таиров переулок». Таиров переулок в Петербурге — излюбленное место петербургской шпаны, проституток, воров и т. п.

16-я камера рассчитана на 10–12 человек, но в ней содержатся 40–50 «урков», то есть воров, грабителей, хулиганов. Вообще уголовных этого типа в тюрьмах ГПУ нет, но для этой камеры их брали, так сказать, напрокат из принадлежащего уголовному розыску корпуса «Крестов» специально для воздействия на «несознающихся» каэров — контрреволюционеров. «Каэров» сажали в 16-ю камеру по одному, по два, отдавая их, так сказать, на растерзание. Уголовные камеры всегда страшно распущены: драки и дикое буйство там не прекращаются. В воздухе непрерывно висит отборная брань. Основное занятие камеры — карточная игра, в которой заключенные проигрывают друг другу все: деньги, одежду, белье, обувь, хлеб, обед, табак. Еда и табак проигрываются не только на наличные, но и вперед, иногда на значительный промежуток времени, так что проигравший жестоко голодает. Проигрываются даже золотые коронки с зубов, которые тут же вырывают изо рта проигравшего самым варварским способом. В этой камере всегда есть несколько человек, совершенно голых. Они проиграли все и выходят на допрос и на прогулку в костюме Адама.

Интеллигента, попадающего в эту камеру (на воровском, блатном, языке его кличка — фраер), сейчас же обдирают до нитки. Если он пытается сопротивляться или жаловаться тюремному начальству, его избивают. У него отнимается вся его передача и паек тюремного хлеба, в камере ему всегда отводят самое скверное место. Перевести заключенного в камеру № 16, значит, прежде всего, раздеть человека и лишить всего немногого, чем он дорожит в тюрьме, — подушки, одеяла, простыни, белья, кисета для табака, носовых платков и т. д. Даже очки и те, обыкновенно, переходят в чужую собственность.

Очень редко кому удавалось уцелеть в этой камере. Когда В. перевели туда, он застал там одного интеллигента, который в несколько дней был в буквальном смысле совершенно забит и прикрывался только отвратительным рубищем. Все его платье проиграли «урки».

Спокойный, почтенный, профессорский вид В. был так выразителен, что произвел впечатление даже на шпану. Его ум и выдержанность довершили остальное. Как только его ввели в камеру, он отдал старосте все свои «лишние» вещи, то есть все, кроме того, во что был одет, и добавил, что отдает также для распределения свою передачу. Староста, значение которого среди уголовных огромно, взял его под свое покровительство и приказал не трогать. Когда наутро его вызвали к следователю и тот с изумлением удостоверился, что В. не раздет и не избит, он все-таки решил добиться своего. После краткого допроса В. он вызвал старосту камеры и накинулся на него с криком, — В. будто бы жаловался, что его обокрали. Следователь рассчитывал, что после этого В. неминуемо будет избит. Но уголовный староста прекрасно понял, в чем дело. Вернувшись в камеру, он рассказал В., что было у следователя. Этот инцидент только закрепил хорошее отношение уголовных, которые решили «разыграть» следователя. В своем увлечении новой затеей шпана дошла до такой заботливости по отношению к В., что решила, например, выводить его на прогулку, которая была ему запрещена следователем. Чтобы не дать страже задержать В. при выводе из камеры, они окружали его тесным кольцом, делая вид, что ведут насильно, и стража, боясь скандала, не смела протестовать. Из окон общих камер, сквозь проделанные в щитах щели, можно было наблюдать умилительную картину этой прогулки. В. с достойным солидным видом, в очках, обросший прекрасной седой бородой, выступал по тюремному двору, окруженный толпой оборванных «урков», из которых трое были совершенно голы. Следователь, убедившись в своей неудаче, перевел его в обычную общую камеру.

Арестованного по «академическому делу» Б. около года держали в одиночке без прогулок, передач и чтения. Затем ему поставили ультиматум — подписать «признание» или быть расстрелянным через трое суток. Он не подписал. Вечером его вызвали «с вещами», перевели в камеру смертников, где он провел двое суток, слушая за стенами стоны, вопли и крики тех, кого тащили на расстрел. Затем под усиленным конвоем его повели по коридорам и лестницам в подвальное помещение, где, по слухам, производится расстрел. Каждую минуту он ждал выстрела в затылок, но из подвала его заставили подняться по темной лестнице и ввели в ярко освещенную комнату, где сидели два следователя. Он потерял сознание, и допросить его в этих условиях не удалось.

После этого опыта его перевели в «двойники» и дали в компаньоны буйного помешанного или симулянта, который бросался и душил его. Совершенно истерзанного, в рваной одежде, с кровоподтеками на лице и шее его доставили в кабинет следователя, где оказалась его жена, якобы вызванная из дома для допроса. Видя страшное потрясение обоих, следователь обратился к Б. с патетической фразой:

— Пожалейте вашу жену! Спасите себя! Подпишите признание. Я предлагаю это вам в последний раз, иначе вы будете расстреляны.

Б. имел мужество и тут не дать ложного признания и был сослан в концлагерь. Несомненно, если бы он поддался следователю, тот бы его прикончил.

В общей камере № 22 на Шпалерной находился один из заключенных по «академическому делу», который шесть суток просидел в «мокром карцере». В этой комнате пол был залит водой, и не было ни уборной, ни параши. Заключенные из камеры не выпускались, и им приходилось отправлять свои естественные надобности прямо в воду.

В камере была только одна узкая короткая скамья, на которой можно было сидеть, но не лежать. Ноги заключенных в этой камере находятся все время в воде с испражнениями и потому покрываются язвами. Заключенный, попавший затем в камеру № 22, говорил, что он не выдержал и через шесть суток подписал ложное признание, которое от него требовал следователь. По его словам, в камере остался второй заключенный, который сидел уже тридцать суток, отказываясь дать ложное показание.

В Соловецком концлагере в мае 1931 года на «Поповом острове» я встретил человек шесть коммунистов, осужденных за «белорусский шовинизм». В Белоруссии они занимали крупные посты. Среди них был Прищепов, бывший нарком земледелия Белоруссии; Адамович, нарком просвещения и др., фамилии которых не могу вспомнить. Они рассказывали, что в новой, только что выстроенной в Минске тюрьме есть специально оборудованные мокрые камеры, в которых заключенные содержатся по колено в воде.

То, что я рассказал здесь, только ничтожная часть того, что мне пришлось видеть и слышать, лишь несколько примеров, показывающих, в каком положении бывали в тюрьме заключенные по «академическому делу», а также, с некоторыми вариантами и по другим делам, охватывавшим русскую интеллигенцию.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:30 | Сообщение # 43
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
11. Будни следствия

Постепенно следователь стал вызывать меня на допросы раз в неделю или раз в десять дней, держал четыре-пять часов, каждый раз уговаривал меня сознаться и грозил расстрелом, но делал это все более вяло. Видимо, ничего нового он придумать не мог, а принимать более энергичный нажим почему-то не входило в его планы. Для меня не было сомнения, что эти допросы нужны следователю не для дела, а чтобы отбыть положенное число часов на службе, «за работой». Он, видимо, скучал и несколько оживлялся только при угрозах расстрелом. Иногда он предлагал мне изложить какую-нибудь «техническую деталь», как он выражался, то есть дать расчет улова рыбного траулера за год, соображения относительно рыбных отходов, возможности производства из них рыбной муки и т. д. Сам он в это время лениво просматривал газету. Я говорил, намеренно усложняя деталями, нисколько не заботясь о точности, уверенный, что он не понимает и половины моих слов, что следить за ходом моего изложения вопроса он не в состоянии, и что это вообще никакого значения ни для кого не имеет. Отдельные его реплики убеждали меня в этом вполне. Иногда я видел, как он дремлет, прикрывшись от меня газетой. Я пробовал умолкать — он просыпался.

— Ну-с, продолжайте.

Мне приходилось возобновлять бесцельное словоизвержение. Наблюдая его, я стал постепенно практиковаться в том, чтобы вносить изменения в направление этих допросов. Например, говоря о рыбных отходах, я начинал рассказывать, какие рыбы водятся в Баренцевом море, стремясь поразить его воображение какими-нибудь необыкновенными особенностями. Эффект получался полный: он оживлялся, и незаметно для него, допрос переходил в разговор на совершенно постороннюю тему.

— Окуни на глубине триста метров! Это здорово! Какие же это окуни? — восклицал он.

Я сообщал ему, что морской окунь — это крупная глубоководная рыба, огненно-красного цвета, что у него огромные черные глаза, острые колючки и что рыба живородящая. Последнее привело его в восторг, и тема допроса перешла на живородящих рыб вообще.

Следователь с большим интересом слушал также о том, что рыба-зубатка разжевывает самые толстые раковины, что касатка — это зубастый кит, который целиком глотает тюленей, и что несколько касаток могут загнать гренландского кита на отмель, где он обсыхает во время отлива, и где они потом его поедают. Все это он слушал с явным интересом, задавая самые неожиданные вопросы, как это часто делают малокультурные люди, которым рассказывают что-нибудь новое, поражающее их воображение. Такого рода разговоры окончательно убедили меня в том, что мой следователь Барышников — типичный советский чиновник, который ездит на «Шпалерку», как все коммунисты ездят на службу, чтобы было отмечено, сколько он «работает», и что, кроме того, он несомненный лентяй. Если можно незаметно и безнаказанно не работать, а болтать и слушать разные занятные рассказы, то это только приятно. Я смотрел на него и думал, что если бы на воле мне попался в лабораторию служащий, так относящийся к своей работе, я бы его прогнал.

Хорошенько обдумав, я решил использовать создавшееся положение и перейти в нападение. Выбрав момент во время разговора на совершенно постороннюю для допроса тему, я неожиданно, но самым спокойным и непринужденным тоном, обратился к нему:

— Разрешите задать вам откровенный вопрос?

Он утвердительно кивнул головой.

— Для чего вы меня, собственно, тут держите? Вы превосходно знаете, что я не вредитель, что никакого преступления я не совершал. У меня создалось впечатление, что вы хотите во что бы то ни стало установить состав преступления там, где его нет, и что это вам хорошо известно.

Он заметно смутился в первую минуту и стал уверять меня, что так никогда не бывает, что ГПУ зря не арестовывает и не держит в тюрьмах, что если меня арестовали, значит, было за что.

Я пожал плечами. Опять начиналась старая история. Следователь вернулся к повышенному тону и продолжал.

— Что же вы думаете, решили открыть у вас в тресте организацию, а я просто по списку служащих выбирал, кто подходит? Нашел вашу фамилию — дворянин, ученый, значит, подходит, значит, давай его сюда, так?

— Да, мне именно так кажется, — ответил я, стараясь говорить возможно спокойнее и без всякого раздражения.

— Нет, это не так. У нас есть против вас веские улики. Вы — вредитель. В Мурманске на общем собрании по поводу расстрела «48-ми» был задан вопрос, почему вы не арестованы, значит, ваше вредительство не было тайной и для рабочих.

Я усмехнулся, подумав про себя: ну и веское доказательство. Он заметил мою усмешку и опять запнулся: о том, как ведутся общие собрания, мы слишком хорошо знали оба.

— Возможно, что вы вредили не из корыстных идей, а исключительно из классовой ненависти. Я убеждаюсь, что это именно так и было. Это несколько облегчает ваше положение, — говорил он, пытаясь найти новую позицию.

— Какая ненависть? Откуда вы это взяли?

— Я вам искренне советую сознаться, — твердил он, не находя ответа. — Это вас спасет. Тогда, докладывая ваше дело коллегии, я буду просить о смягчении приговора.

— В чем сознаться? Вы сами знаете, что я ничего преступного не сделал. Вы вот два месяца меня допрашиваете, скажите же, в чем состояло мое вредительство?

— Вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова?

— Нет.

— Но вы же знаете, что они расстреляны, как вредители. Работая с ними вместе, вы не могли не знать об их вредительстве.

— Я знал их работу. Знаю, что весь успех тралового дела объясняется знаниями и энергией Щербакова…

— Не забывайте, что вредители хитры, — перебил меня следователь. — При внешне превосходной работе они умеют подрывать ее изнутри. Сознайтесь, что вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова, и я вам предъявлю обвинение только в недоносительстве. Это другая статья, и вы получите минимальное наказание. Это максимум того, что я могу для вас сделать.

Я отвечал твердо и резко, что о вредительстве Толстого и Щербакова я не знаю и ничего не видел. Он вновь перешел на угрозы расстрелом. Но этот новый ход с его стороны дал мне знать, что он ловит меня на новую удочку. Казалось, для меня не было бы риска признать «вредительство» расстрелянных друзей. Им я не мог уже больше повредить, но за этим, видимо, крылось что-то, что не вполне еще было ясно. В дальнейшем все мое «дело» свелось к тому, что от меня пытались добиться подтверждения вредительства расстрелянных осенью 1930 года. Видимо, они были убиты совершенно безвинно, что не подлежало ни малейшему сомнению, но и без соблюдения тех минимальных требований, которые нужны ГПУ для «доказательства» «виновности». Теперь, задним числом, ГПУ собирало эти «доказательства» против уже убитых ими людей.

Гораздо позднее я узнал, что это именно так и было. В ГПУ, как и во всех советских учреждениях, шли внутренние раздоры, и одна часть выдвинула против другой, главенствовавшей в месяцы террора и преследования интеллигенции, обвинение в истреблении полезных специалистов, что привело к расстройству промышленности. Вследствие этой внутренней борьбы в ГПУ летом 1931 года Ягода был понижен в должности, а на его место назначен Акулов, считавшийся более умеренным. В зависимости от этого произошел ряд перемещений и более мелких должностных лиц ГПУ. Кроме того, была учреждена особая комиссия под председательством Сольца, которая должна была пересмотреть дела о специалистах. Ходили слухи, что комиссия эта возбудила дела против некоторых следователей, особенно против тех, кто вел дело «48-ми», и некоторые из них были расстреляны, так как смертные приговоры оказались не обоснованными никакими «доказательствами». Не знаю, насколько это достоверно, но то, что ГПУ в течение всей зимы 1930/31 года собирало материал для подтверждения виновности расстрелянных «48-ми», не подлежит сомнению.

Наш последний разговор со следователем, вероятно, убедил его в том, что продолжение их может привести только к окончательной утрате его престижа, и через несколько дней он предъявил мне формальное обвинение.

Я обвинялся по статье 58, пункт 7 — экономическая контрреволюция, то есть вредительство. Наказание по этой статье от трех лет каторжных работ до расстрела с конфискацией имущества.

Обвинение следователь писал при мне на специальном бланке. Формулировка обвинения была не только неграмотна, но и просто малопонятна. Это была длинная фраза с некоторыми вводными предложениями, отделенными фантастически расставленными запятыми. Прочтя очень внимательно, я не смог ее ни повторить, ни запомнить. Смысл сводился примерно к следующему: я обвинялся в том, что вредительствовал с 1925 года по день ареста; конкретно мое вредительство выражалось в том, что я «способствовал удорожанию объектов капитального строительства».

— Распишитесь, что обвинение было вам объявлено, — сказал следователь.

— Но я даже не понимаю обвинения, — возразил я. — Что значит «способствовал удорожанию объектов капитального строительства»? Как, собственно говоря, это было возможно?

— Это не важно. Вы подписываетесь только в том, что читали обвинение, а поняли вы его или нет, это не важно и никого не интересует. Я не прошу вас писать, что вы согласны с обвинением, — бесцеремонно и ворчливо говорил следователь.

Вслед за этим меня не вызывали на допрос целый месяц и даже разрешили работать в тюремной библиотеке по выдаче книг в камеры для заключенных. Жить стало гораздо легче. В библиотеке работало всего восемь человек заключенных, помещение было просторное, можно было читать любые книги. Помещался я в прежней камере, приходил туда вечером перед проверкой, а уходил утром, тотчас после вставания. Почему, собственно говоря, «дело» мое продолжало тянуться, какие стадии оно проходило, мне оставалось совершенно неизвестным. Я знал по опыту товарищей по заключению, что следователь еще мог вызвать меня и объявить об окончании следствия, мог этого и не сделать, так как формальность эта соблюдалась далеко не всегда. Судя по тому, что на допросы меня больше не вызывали, можно было думать, что «дело» мое кончено, и мне вот-вот объявят приговор через «кукушку». А может быть, вызовут с вещами и выпустят. Кто их знает… В конце концов это было самое логичное. Но между тем я превратился в камерного старожила, получил койку, место за столом, право умываться до «подъема». Я узнал в тонкости тюремные порядки, надзирателей. Я обзавелся тюремным инвентарем — неразрешенными, но крайне необходимыми вещами: у меня появилась иголка, которую подарил мне один из уходивших на этап арестантов; веревка, чтобы подвязывать брюки, которую мне удалось поднять в тюремном дворе; два больших гвоздя, из которых, расплющив и отточив концы, я сделал ножичек и долото; самодельная трубка из особым образом обработанного хлеба; шахматы из такого же материала и прочее. Я привык к отросшим волосам, постепенно постигал мудрость бриться отточенным кусочком жести или битого стекла.

Острое нервное напряжение и огромный душевный подъем первого времени заключения прошли. Наступили будни, скука, нудная, засасывающая тоска. Шел третий месяц, пошел четвертый, ничего не менялось, как будто время застыло на одном отвратительном дне.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:39 | Сообщение # 44
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
12. «Сон Попова»

Книга в тюрьме — это совсем не то, что книга на воле. Это, может быть, единственный настоящий момент отдыха, и то, что было много раз прочитано, приобретает совершенно новый смысл и силу. Кроме того, книг так мало, получить их так трудно, что одно это придает им особую ценность и значение.

В общую камеру с числом заключенных около ста на две недели выдается тридцать книг, из них десять книг политического содержания, которые никто читать не хочет. В одиночках, в тех редких случаях, когда разрешены книги, выдаются на две недели четыре книги, из которых одна политическая. Тюремная библиотека на Шпалерной составлена была до революции и оказалась неплохой по составу. После революции часть книг, как, например, Библия, Евангелие и многие другие, была изъята; часть книг, особенно русские классики, была растащена, зато библиотека пополняется тощими произведениями советских писателей и, главным образом, книгами политическими. При этом надо сказать, что основных политических или политико-экономических трудов почти нет, а все забито мелкими брошюрками, внутрипартийным переругиванием, теряющим смысл, пока книга печатается, и пр. Часто это преподношения авторов крупным членам ГПУ, которые, желая избавиться от лишнего хлама в доме, жертвуют его в тюремную библиотеку. Книги эти обычно поступают неразрезанными; часто имеют трогательные авторские надписи, которые только и прочитываются заключенными с некоторым интересом. Читают же охотнее всего Лескова, Л. Тостого, Достоевского, Тургенева, Пушкина, Лермонтова, Чехова. С особым вниманием читалось все, что касалось описания тюрем, допросов, каторги, при этом совершенно исключительным успехом пользовался «Сон Попова» Ал. Толстого. Его читали вслух, собравшись небольшими группами, некоторые знали его наизусть, другие вспоминали из него отрывки. Действительно, нельзя острее и точнее изобразить трагичность положения всех нас, захваченных ГПУ, как это сделал Ал. К. Толстой в своей сатире о злосчастном чиновнике, забывшем надеть панталоны, в таком виде явившемся поздравить министра, а затем признанным санкюлотом и отправленным в третье отделение.

Допрос Попова, его признание, сообщение списка «сообщников», под угрозой пытки, все до мельчайших подробностей совпадало с тем, что мы переживали в ГПУ, только, несомненно, в действительно ужасающих размерах. Но дух был тот же. «Лазоревый полковник, с лицом почтенным, грустью покрытым», у многих вызывал брезгливую улыбку, — таким мог быть любой из следователей. Его обращение «О, юноша!» и замечание в скобках: «Попову было с лишком сорок лет» — общий смех.

На первом же допросе Барышников, обращаясь ко мне, патетически воскликнул: «Вы еще так молоды!», я отвечал ему: «Мне 42 года». Разве это не из «Сна Попова»?

Сама речь лазоревого полковника слушалась с таким вниманием, как будто перед нами действительно стоял следователь ГПУ.

…для набожных сердец
К отверженным не может быть презренья,
И я хочу вам быть второй отец,
Хочу вам дать для жизни наставленье,
Заблудших так приводим мы овец
Со дна трущоб на чистый путь спасенья.
Откройтесь мне, равно как на духу:
Что привело вас к этому греху?

Следователи ГПУ обращались к нам буквально так, взывая к нашему чистосердечному покаянию и раскаянию. Не Горький, не советский Ал. Толстой, не чекист Ягода придумали через охранку приводить «заблудших овец» на «чистый путь спасенья», а Третье отделение, которое более полувека назад занималось тем же, только гораздо в более скромных размерах.

Конечно, вы пришли к нему не сами,
Характер ваш невинен, чист и прям… —

пел дальше Попову лазоревый полковник — следователь ГПУ и каждый раз кто-нибудь не выдерживал: «Ну точь-в-точь мой подлец мне так на допросе поет!»

… вы ложными друзьями
Завлечены. Откройте же их нам!
Кто вольнодумцы? Всех их назовите
И собственную участь облегчите!

Подведите знакомых и друзей, чтобы облегчить собственную участь — основа всех соблазнов, которые расставляют нам следователи ГПУ.

… Иль пустить
Уже успело корни в вас упорство?
Тогда должны мы будем приступить
Ко строгости, увы! и непокорство,
Сколь нам не больно, в вас искоренить.
В последний раз: хотите ли всю рать
Завлекших вас сообщников назвать?

При этих словах многим становилось жутко: почти каждого из нас томили этим вопросом, выжимая имена наших сослуживцев, случайных знакомых, родственников. Отношение к каждому из них ГПУ могло знать и могло не знать по небрежности своей работы; каждое имя могло быть опасным.

Когда б вы знали, что теперь вас ждет,
Вас проняло бы ужасом и дрожью, —

пророчествовал неумолимый Толстой, и слушателям становилось все непереносимее. Все замолкали и никто не прерывал.

Но дружбу, чтоб вы видели мою
Одуматься я время вам даю,
Здесь, на столе, смотрите, вам готово
Достаточно бумаги и чернил;
Пишите же, на то даю вам слово
Чрез полчаса вас изо всех мы сил…

Все молчали. Слишком это было всем знакомо — бумага, чернила… и омерзительное гадостное чувство полного унизительного бессилия перед угрозой «изо всех мы сил…»

Тут ужас вдруг такой объял Попова,
Что страшную он подлость совершил:
Пошел строчить (как люди в страхе гадки!)
Имен невинных многие десятки.

Это был кульминационный пункт общего напряжения, вслед за которым «романистам», то есть написавшим признание под диктовку следователя, становилось невыносимо тяжко, другим, напротив, у кого совесть была чиста, весело и задорно, как после миновавшей опасности.

Попов строчил сплеча и без оглядки,
Попали в список лучшие друзья.
Я повторю: как в страхе люди гадки —
Начнут, как Бог, а кончат, как свинья!

— Вот, голубчики, краткая и поучительная история всех «романистов», — заключил сидевший с нами пожилой инженер, всегда спокойный, ровный, не терявший и в тюрьме юмористического отношения к окружающему, хотя он уже больше года мыкался в тюрьме. — Удивительно, скажу вам, как на следователей ничего не действует. «Сон Попова» я знаю назубок и на одном допросе не удержался и спросил: «Это вы не из „Сна Попова“ декламируете?»

Следователь сначала обозлился, какой там «сон», но я ему объяснил и стал читать стихотворение. Он слушал так внимательно, что про допрос забыл, а когда я кончил, он буквально выбежал в коридор, притащив второго следователя — своего приятеля.

— Сделайте одолжение, прочтите еще раз этот сон-то, как его, Попова, что ли. Ну, брат, вот сам услышишь, как здорово написано. — Я прочел им. Оба пришли в восторг, спрашивают: кто написал? Я им объяснил, кто и когда. Удивились. Они-то думали, что этот метод — изобретение ГПУ, достижение революции… А тут, оказывается, охранка, половина XIX века. Ну, они могут утешать себя, что масштаб у охранки был совершенно иной — детские игрушки, по сравнению с ГПУ.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:45 | Сообщение # 45
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
13. Романисты

Читая на воле сообщения ГПУ о признаниях вредителей, протоколы дознаний, где известные всему СССР ученые и специалисты якобы добровольно сознавались в совершенных ими тяжких и часто позорных преступлениях, я был твердо уверен, что сообщения ГПУ вымышлены, а протоколы поддельны, Я не допускал мысли, что опубликованные ГПУ протоколы дознаний, как, например, по делу «48-ми», действительно написаны теми, кому они приписывались. Мне казалось, что отдельные слабовольные люди могут, под страхом смерти, или под пыткой, написать какое угодно «признание», но чтобы это могли писать люди твердого характера и безусловной честности, какими я знал многих из числа убитых, я считал совершенно невозможным. Тем более невероятным казалось мне, чтобы дача самоуничтожающих, позорных, ложных показаний могла быть явлением массовым в среде ученых и специалистов.

Но, попав в тюрьму, я к своему ужасу узнал, какая масса заключенных пишет ложные признания. Несомненно, что ГПУ не брезгует подделками подписей, вставками слов, совершенно искажающих смысл, даже составлением целых подложных протоколов дознаний, но, тяжко сказать, есть люди, которые сами на себя писали позорнейшую клевету. Только тот, кто побывал в тисках ГПУ, может себе представить всю жуть рассказов о том, как по нажиму следователя пишутся позорнейшие признания об участии в контрреволюционных, шпионских или вредительских организациях, о деньгах, якобы полученных из-за границы за «вредительскую» работу, об участии в этом других, невинных людей.

Вместе с тем это такое установившееся явление, что на тюремном жаргоне имеется для этого специальный термин. Это называется «писать романы»; признающиеся называются «романисты». На языке следователя это значит — «признаваться» или «разоружаться».

По случаю говоря, это основной признак, по которому люди делятся в тюрьме: «сознающиеся» и «несознающиеся». Я принадлежал к последним и глубоко сочувствовал своим товарищам, но психология «сознающихся» нас всех кровно интересовала. Узнать, что именно их заставило капитулировать перед следователем, взвалить на себя отвратительную вину, часто позорящую честь, сделаться предателями своих близких, друзей и сослуживцев, значило заглянуть в самую тьму тюремных бедствий. Нам, несознающимся, оставалось одно утешение — наше упорство, они теряли все.

Присмотревшись к ним, я убедился, что переход этих людей в разряд «романистов» происходит по различным мотивам. Больше всего поразило меня то, что были «сознававшиеся» сознательно, из прямого расчета. Это были люди зрелого возраста, большей частью занимавшие до тюрьмы, а иногда и до революции, высокое служебное и общественное положение. Эта группа состояла почти исключительно из инженеров, крупных специалистов, иногда профессоров и ученых. Среди них были люди с большим жизненным опытом, твердым характером и установившимися взглядами на жизнь. До революции вопросы чести, несомненно, играли большую роль в их жизни и, несомненно, что многие из них не согласились бы тогда кривить душой ни за какие блага и ни перед какими угрозами. Теперь они сами рассказывали о том, как лгали на допросах, как предавали других, и самоуверенно приводили доводы к тому, что иначе поступить было невозможно и неразумно. Некоторые настолько освоились со своим положением «романистов», что как бы свысока смотрели на «несознающихся» и не стесняясь советовали им также писать ложные признания. Другие говорили об этом с отвращением и ужасом, пытаясь своими словами, как исповедью, облегчить свою совесть.

Для назидания «несознающихся» на «Шпалерке» была устроена особая камера № 23. В ней сидели девять сознавшихся крупных инженеров. В камере было десять коек, стоял большой стол, над которым висела светлая лампа с большим абажуром; для каждого из заключенных было по табуретке.

Их водили отдельно в баню, они получали улучшенную пищу.

Все это был комфорт, совершенно необычный для советской тюрьмы. Мы видели камеру, проходя по коридору, и встречались с этими инженерами в тюремном дворе на прогулке.

Они не только не стеснялись нас, но скорее гордились своим привилегированным положением. Приходилось мне и говорить с ними, но чаще я слушал их беседы с их знакомыми или бывшими сослуживцами. Разговоры их часто возвращались к острому вопросу о «признаниях».

— Позвольте, — говорил один из этих инженеров своему «несозна-ющемуся» коллеге, — откуда у вас такая щепетильность и принципиальность? Разве вся наша жизнь в СССР не есть сплошной компромисс и сделка с совестью? Вспомните, разве не все мы поголовно: рабочие, служащие, специалисты, участвовали в гнусной комедии выборов в Советы? Кого мы выбирали? Кого прикажут, по отпечатанным бланкам, то есть давали свои голоса за заведомо негодных вредных людей, разоряющих Россию. Делали это и вы, и я, потому что так требовалось, иначе бы нам не прожить. Разве это не было против вашей совести?

— Другое дело. Это общие политические условия, — возражал ему его коллега.

— Из которых вытекает и все остальное. А профсоюзы? Все мы туда входили, все платили денежки, и не малые, а на что пошло? На содержание отъявленных негодяев и лодырей, часто неприкрытых уголовных элементов. Что они сделали для защиты ваших профессиональных интересов?

— Позвольте…

— Нет, вы только будьте логичны, — горячился «романист», которому, несомненно, нелегко далась его капитуляция. — А займы? Кто им сочувствовал? Никто. Вы знаете прекрасно, какой это был бич для всех служащих, и все же с «энтузиазмом» подписывались на сто процентов месячного заработка, проделывая это каждый год, а то и два раза в год.

— Одно — отдать деньги, другое — писать признания, которые кладут не только позорное пятно на вас, но и топят других, ни в чем не повинных людей, — возражал «несознающийся» сдержанно, но веско.

— Положим. А вы не «клеймили позором» шахтинцев, не «отмежевывались» от них, не выражали благодарности ГПУ за «бдительность», не требовали сурового наказания «вредителям,»: «вплоть до расстрела»? Разве это не то же самое? А может быть и худшее, потому что тогда мы были на «воле» и шли на эти проклятые общие собрания и демонстрации, а теперь сидим и ждем каторги. Что мы сейчас можем сделать? Как протестовать? Тогда же это было предательство.

— Нет, друг мой, — смягчил он тон, видя, что слова его действуют, — мы привыкли к сделкам с собственной совестью, привыкли, что без лжи дня не прожить в Совдепии, и давно растеряли все принципы. Почему же теперь, когда над нами висит угроза позорной смерти, а над нашими семьями угроза нищеты, голода, а может быть и ссылки, нам не сделать все, что может облегчить нашу участь? С нас требуют признаний в шпионаже, во вредительстве… Извольте, мы — вредители, шпионы. Требуется оговорить друзей? Оговорим. Не я, так другой оговорит. Мы шли навстречу советской власти, когда она требовала от нас составления нелепых планов, губящих промышленность и разоряющих народ, мы идем ей навстречу сейчас, когда им для покрытия позорных неудач нужны наши «признания» во вредительстве. В обоих случаях мы рискуем своей жизнью, только чтобы отдалить неизбежное, хоть на время спасти себя и своих, а слопать ГПУ всегда может.

— Нет, вы не правы. Я всегда боролся с заведомо невыполнимыми планами, насколько мог. Здесь, в тюрьме, все потеряв, я могу сказать, что своей работой я не причинял вреда, что, может, в мирное время я не работал бы с таким напряжением и не принес бы столько пользы стране. Нет, я никогда не пойду на то, чтобы оговорить себя или других. — Чего же вы добьетесь своим упорством? Вы вступите в открытый конфликт со следователем, который лично заинтересован в том, чтобы вы «сознались», так как от этого зависит его карьера. Значит, его доклад коллегии будет для вас неблагоприятен. Коллегия ГПУ будет на вас также зла, так как ГПУ необходимо раскрытие заговоров для оправдания своих колоссальных расходов и раздутых штатов, то есть и от коллегии вам нечего ждать пощады. Я уже не говорю о том, что наши «признания» политически необходимы советской власти, так как только ими она может оправдать ту нищету и голод, который она привела в страну вместо обещанного благополучия, довольства и процветания. Следовательно, пощады вам ждать в этом случае нечего. Вам дадут наказание самое суровое и, весьма вероятно, расстреляют. Вы думаете, им нужно ваше «признание», чтобы вас осудить? Не забывайте, что суда никакого нет, коллегии вы и не увидите, следователь подделает вашу подпись под любым протоколом или заставит других дать «свидетельские показания» о вашем вредительстве.

— Пусть делает, что хочет. Я ему не буду помогать в этой грязной работе.

— Это, может быть, и очень благородно, но в наше время, простите, смешно. Наше время — время реальной политики, а не рыцарства и донкихотства.

— А вы уверены, что ваше признание вас спасет? Помните вы приговор по делу «48-ми»? ГПУ опубликовало «признания» и на другой день объявило о расстреле. Как видите логика у ГПУ своя.

— Даже если и так. Но «сознаваясь», мы все-таки выигрываем. Прежде всего наши близкие не рискуют сесть в тюрьму или отправиться в концлагерь, что весьма практикуется, чтобы сделать нас сговорчивее. Мы сами избавляемся от пыток и прочих способов воздействия. Нам облегчают тюремный режим, и потому у нас больше шансов выйти из тюрьмы, не подорвав в конец своего здоровья.

В разговор вмешался один из молодых инженеров, очень лево настроенный и открыто сочувствующий большевикам. Он, впрочем, так же, как и мы, обвинялся во «вредительстве».

— Страшно подумать, какое зло приносите вы своими ложными признаниями и «романами». Представьте себе положение следователя, которому вы «сознались», и коллегии ГПУ, которая читает ваши «романы». Вы этим заставляете их верить во вредительство, которого не существует, искать его, проводить террор и уничтожать нас, нужных стране.

— Ну, нет! Они совсем не так наивны. Мой следователь превосходно знает, что я никогда не вредил, и что вообще у нас на заводе никакого вредительства не было. Это их собственное изобретение. Как мой следователь верит во вредительство, можете видеть из следующего. Он меня заставил подписать, что я вредил и получал за это из-за границы деньги. Затем он говорит: «Пишите, сколько?» Сколько? Черт его знает, когда я ни от кого, кроме заводского кассира, денег не получал. Думал, думал, ну за сколько можно было бы подкупить инженера, занимающего мое положение и получавшего тысячу рублей в месяц, чтобы он соблазнился пойти на такой риск? Пишу, что получил за пять лет двести тысяч рублей.

— Что вы пишете? — кричит следователь. — Какие двести тысяч!

Какой дурак вам двести тысяч даст? Зачеркните один ноль, пусть двадцать тысяч будет. Нет, и того нельзя. Придется весь протокол переписывать. Пишите, что получили десять тысяч рублей.

— Помилуйте, — говорю я, — по две тысячи в год. Кто же поверит, что я за две тысячи червонных рублей пошел бы на такое дело?.. Я в любой момент мог заработать вдвое больше на консультации или на проектировке. Я не брал таких работ, чтобы вы же меня в рвачестве не обвинили.

— Не рассуждайте, пишите — десять тысяч рублей.

— Что делать? — написал. Ну вот, по вашему, я должен был ноль нулю становиться, чтобы этого негодяя не ввести в соблазн уверовать во вредительство!

Прогулка в это время кончилась, нас прогнали со двора, и разговор на этом оборвался. На эту тему в тюрьме говорили много и не раз, потому что в основе всех наших «дел» и «работы» следователей, лежал этот вопрос, переползавший затем за нами и в концлагерь, где острота его стиралась общей каторгой, но продолжала возбуждать интерес и споры.

Должен сказать, что трудно было удерживаться от негодования по отношению к этим «романистам» «из принципа», но нельзя представить себе картины тяжелее и отвратительнее, чем «романисты», сдавшиеся следователю из страха перед пыткой или не выдержавшие самой пытки. Люди слабохарактерные или старики, измученные и растерянные, они представляли собой моральные развалины.

Помню, в ноябре 1930 года к нам в общую камеру был переведен из одиночки один из таких «сознавшихся», инженер А. Это был человек лет тридцати шести, светлый блондин, прибалтийский немец. Мягкие черты лица, грустный, рассеянный взгляд не говорили ни о воле, ни о сильном характере. Попал он в одиночку прямо с воли и, после обработки следователя, подписал все, что от него потребовали. Обвиняли его в участии в шпионской немецкой организации и в сообщении одному из служащих Германского консульства сведений, касающихся работы завода, на котором он служил. Показания его дали основание для ареста его жены и знакомых.

Первые дни в общей камере он находился в полной апатии, но затем очнулся, понял, что сделал, и метался в полном отчаянии, не зная, как исправить совершенное. Он обратился ко мне за советом, подробно и просто рассказал свое дело. Служащего германского консульства он действительно встречал у знакомых, но никаких сведений о работе завода ему не давал, тем более — не подлежащих разглашению. Кроме того, завод, на котором он работал, изготовлял носильное платье, и производство его вообще не считалось секретным. Сперва он с возмущением отказывался подписать ложное признание об участии в шпионской организации, но потом, под постоянной угрозой расстрела, стал колебаться. Тогда следователь посадил его в холодный карцер; он не выдержал и подписал признание в общей форме: «…признаю себя виновным в даче экономических сведений такому-то служащему Германского консульства». Из этого «признания» следователь состряпал целое дело, с участием множества лиц, и завлек его к написанию целого «романа». Жену его также арестовали и намеренно показали ему в коридоре, когда вели на допрос. Когда следователь вытянул из него все, что нужно, он отослал его в общую камеру и прекратил допросы. Теперь, с тоской и слезами, он спрашивал меня, что делать, как исправить весь ужас, в который его вовлек следователь.

— Зачем вы подписывали неправду в протокол? — спросил я.

— Я не мог больше, — говорил он голосом, полным слез.

— Почему же не могли? Что значит — не могли?

— Я был в ужасном состоянии. Эти постоянные угрозы, постоянная мысль о расстреле, о смерти… Потом ужасный карцер с открытым окном…

С меня сняли платье…

— Где этот карцер находится?

— Во втором этаже, недалеко от канцелярии.

— Долго вас там держали?

— Не знаю. Несколько часов. Я не мог больше. Я вызвал дежурного и сказал, что готов дать показание. Меня повели к следователю. Я, право, не мог больше, — повторял он бессильно, не скрывая слез… Мне было жаль его, но такое явное безволие раздражало и возмущало меня:

— Не понимаю я вас. Собственно говоря, чего же вы не могли? Вы потеряли сознание от холода? Нет. Вы вызвали дежурного…

— Я так дрожал… Я, несомненно, заболел бы воспалением легких…

— А вы думаете, нам с вами еще мало придется дрожать от холода и голода, если не расстреляют, а сошлют в концлагерь? Велика беда нашему брату заболеть… Откровенно вам скажу, — не стоило из-за такого пустяка сдаваться. Вы ведь и не заболели…

— Но что мне делать теперь? Как это исправить? — говорил он растерянно.

— Одно могу вам посоветовать, — сказал я. — Говорите следователю только правду. На вашем месте, я сделал бы все, от меня зависящее, чтобы не ввести коллегию в заблуждение.

Он написал прокурору, наблюдающему за работой ГПУ, заявление, в котором сообщил, что признание, данное им следователю, вынуждено было под угрозой расстрела и пыткой (помещение в холодный карцер) и не содержит ни слова правды. Примерно через два месяца он получил от прокурора ответ, который и следовало ожидать: «Настоящим сообщается, что ваше заявление от такого-то числа оставлено без последствий». Следователь больше его не вызывал. Он получил десять лет концлагерей, его жена — пять лет; сколько получили его знакомые — не знаю.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:47 | Сообщение # 46
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
14. Мы были счастливее предавших

Зимой 1930 года перевели в общую камеру старика-профессора ** после полугодового содержания в одиночке. Я видел его, когда он вышел в первый раз на прогулку. Старик был совсем разбит, едва волочил ноги. К нему бросались со всех сторон, потому что давно уже ходили слухи, что он оговорил массу лиц. Он только успевал оборачиваться то к одному, то к другому:

— Простите, голубчики, простите! — говорил он дрожащим голосом. — Оговорил. Да… И вас… И вас тоже… И его… Не выдержал. Требовали. Стар уже. Не выдержал. Меня тоже оговорили. Некуда было деваться. Знаете, профессор X., это он меня оговорил; очную ставку давали; не стесняясь, в лицо оговаривал… Что же мне было делать?…

А к нему все подбегали один за другим оговоренные им, с ужасом и жадностью расспрашивая, что он взвел на них…

— Профессор, — возмущался один, — вы же меня совершенно не знали, никакого отношения к моей работе не имели, случайно только видели меня на заседаниях; с какой же стати было на меня клеветать?

— Что вы на меня написали? — взволнованно перебивал другой.

— Не помню я, голубчик. Позапамятовал…

— Старый осел! — с негодованием говорил кто-то в стороне. — Одной ногой в могиле стоит и, чтобы заслужить десять лет концлагерей, которых все равно не переживет, продал не только свое имя, а потопил всех, кого помнил по фамилии. Не подло ли до такой степени бояться смерти?!

А старик в это время что-то вспоминал, кому-то подробно точно говорил, что показывал на низ и на кого еще, которых подвел под расстрел или каторгу. Жуткая была картина. На своем веку он обучил несколько поколений, а кончил таким позором…

Не забыть мне и еще одной сцены. Это было в «Крестах» в феврале 1931 года. Во время прогулки на тюремном дворе профессор N. N. встретил своего ассистента по кафедре, который его оговорил самым нелепым образом. Профессор Х.Х. принадлежал к твердо несознающимся. Спокойно, без злобы и раздражения, точно исследуя какое-то явление, расспрашивал он своего ассистента, что заставило его клеветать. Тот, заикаясь и смущаясь, путая слова, повторял одно — что был доведен до такого состояния, что не сознавал, что говорит…

— А правда ли, что вы и профессора Z. оговорили? — спрашивал N. N. — Мне это мой следователь сообщил.

— Да… правда.

— Ай, ай, как же это вы могли так сделать? Нехорошо, нехорошо. Значит, правда, что по требованию следователя, вы перечислили всех профессоров университета, которых считаете контрреволюционно настроенными?

— И… и это… так…

Профессору было под шестьдесят. Он год сидел в тюрьме, но держался прямо, говорил спокойно, серьезно и достойно, ровным, твердым голосом, так же, как на лекциях. Ассистенту его не было тридцати, но он выглядел стариком. Сгорбленный, сильно поседевший, что было особенно заметно из-за давно не стриженных волос, он нервно бегал взглядом, руки у него тряслись, лицо подергивалось.

Нет, нелегко дается человеку «признание». Профессор получил десять лет каторги, ассистент — три года ссылки, но я уверен, что профессору в голову не пришла бы мысль о том, что хорошо бы поменяться с этим человеком, хотя три года давали бы ему надежду еще попасть на волю, а десять лет были слишком большим сроком…

Многие из «романистов» пытались скрывать свое «признание», но это было почти невозможно. Во-первых, следователь не делает тайны из таких «признаний», потому что они ему нужны, чтобы вынуждать к «признанию» других; во-вторых, они часто ведут за собой очные ставки и, кроме того, по каждому «делу» привлекается всегда так много людей, что такого рода новости распространяются очень широко и быстро, а запоминаются крепко и следуют за «признавшимся» в ссылку. Опасного в этом для них ничего нет; внешне к ним отношение такое же, как к другим; их, может быть, только несколько сторонятся, так как «романисты» могут сделаться «стукачами», то есть доносчиками. Гораздо хуже им приходится, в конечном счете, от самих следователей; выжав от «романиста» все, что можно или нужно, они резко меняют свое отношение и начинают третировать «признавшегося»… Не раз мне приходилось слышать рассказы о том, как они кричали: «Грязь интеллигентская! Стоит пугнуть, готовы на брюхе ползать и всех предать!..»

После «признания» и минования надобности в «романисте», он обыкновенно лишается всех льгот и преимуществ… Но нас главным образом интересовал конечный результат, то есть дает ли это облегчение приговора, как всегда обещает следователь и как часто думают на воле? Однако в наше время тюремная практика этого не подтверждала. Мне хорошо известны случаи, когда расстреливались именно те, кто «признавался»; оговоренные же ими, но державшиеся крепко получали концлагеря. Часто они получали более тяжелые сроки, чем несознавшиеся, и только в единичных случаях — более легкие. В тюрьмах большинство считало, что положение «романистов» будет облегчено в концлагерях и они скорее смогут попасть под амнистию. В концлагерях господствовало обратное мнение. И действительно, всякого рода ходатайства затруднялись самим фактом их «признания».

Вспоминая «дела» ГПУ, прошедшие передо мной в тюрьме в концлагере, я прихожу к убеждению, что переход в «романисты» не давал обвиняемому выгоды ни во время следствия, ни на каторге; нравственное же состояние их всегда было тяжелое. Может быть, это понимало и большинство «сознавшихся», и я уверен, что только меньшинство делало это из расчета… В конце концов судить об этом может только тот, кто перенес то отвращение и ужас, который изобрел для него следователь.

Как обвинить в слабости характера профессора Ч., сдавшегося когда ему показали через глазок горячего карцера его жену и дочь задыхавшихся, лежащих на полу, и жадно пытавшихся вдохнуть струйку воздуха, проникавшую в щель под железной дверью!..

Кто может быть уверен, что у него хватит сил, как у А. В. Езерского, расстрелянного по делу «48-ми», которого на носилках выносили после двух допросов, длившихся по сто часов, и который не подписал лжи, которую от него требовали…

Те, кто узнал, что значит «не сознаваться», как близок может быть тот страшный порог, переступив который человек теряет самого себя, — молча принимая тех, кто «сознался». Мы, даже если нас предали, были счастливее предавших.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:47 | Сообщение # 47
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
15. Труд в тюрьме

«Нигде в мире не ценится так труд ученых, как в СССР: нигде в мире к труду специалистов не относятся с такой бережностью, как в СССР». Так говорят академики, советские сановники, советская печать.

Чтобы оценить эти слова, я бы очень рекомендовал им заглянуть в тюремную кухню в Москве, Петербурге, Киеве, Харькове и других городах союза. Тесно прижавшись друг к другу, вооруженные сточенными столовыми ножами, сидят там на узких деревянных скамьях профессора, кое-кто из писателей. Перед ними мешки с грязной, гнилой картошкой, которую в «капиталистических» странах не дали бы свиньям; они ее старательно, сосредоточенно и неумело чистят для тюремного супа.

Но и на такую работу многие шли охотно. При мучительном однообразии тюремной жизни и вынужденного бесконечного безделья и эта работа казалась развлечением и отдыхом. Кроме того, на кухне иногда удавалось стащить или выпросить сырую луковку. Потребность в сырой пище у нас всех, болевших цингой, была так велика, что за луковку каждый из нас охотно проработал бы целый день за любой работой. Мы стремились к какому угодно грязному и тяжелому труду, лишь бы бежать от тюремной разлагающей тоски. Следователи разрешали нам это, только когда считали дело, в основном, законченным и прекращали нажим. Высококвалифицированные инженеры конкурировали тогда за право исполнять водопроводные работы, чинить замки, электрическое освещение, телефоны и проч. Представители гуманитарных наук претендовали на натирку полов, уборку лестниц. Один священник долго ведал кипятильником, пока его не расстреляли. На работу в библиотеке записывались буквально сотни людей с высшим образованием, знающих иностранные языки, иногда и специальное библиотечное дело. Но ГПУ твердо проводило принцип, что тюремный режим существует прежде всего для давления на заключенного, и только следователь мог разрешать эту великую милость. Величайшая из них — это было право работать в ящичной мастерской. Помещалась она во дворе, под открытым небом, работали там во всякую погоду. Одежды для работы не выдавалось, и те, у кого не было теплого платья и обуви, не могли работать там зимой. Рабочий день продолжался двенадцать часов. Все это было нелегко, но «ящики» давали возможность быть целый день на воздухе и, кроме того, это была единственная платная работа. В день, при большом навыке и крайнем напряжении, можно было добыть около рубля. В тюрьме деньги можно было тратить только на газеты, но перед каждым почти стоял этап и каторга, многие же не могли рассчитывать ни на какую поддержку с воли, поэтому тюремный рубль являлся настоящим сокровищем.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:49 | Сообщение # 48
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
16. Старожилы

Не стремились к работе только закоренелые старожилы тюрьмы. Их было всего несколько человек, но зато один из них сидел уже более двух лет. Мы, собственно говоря, точно и не знали, почему они сидят так долго и в чем они обвиняются. По-видимому, у одного из них дело безнадежно запуталось из-за перевранной фамилии, и, приговорив его к десяти годам концлагерей, его вернули с Попова острова, то есть с распределительного пункта, но «дело» продолжали тянуть. Других не то забыли, не то перестали ими интересоваться, как запоздавшими и ненужными, и у следователей никак не доходили руки, чтобы решить, наконец, их судьбу. Они же, пережив в свое время все волнения и страхи, тупели и переставали воспринимать что бы то ни было, кроме обыденных тюремных мелочей, заменивших им жизнь.

— Фи, еще молодой, фи, еще ничего не знаете, — любил приговаривать один из них, немец, пожилой человек. — Посидите с мое, тогда узнаете. Дфа с половиной гота! Разфе так пол метут! Фот как пол надо мести.

И он брал щетку и внушал новичку выработанные им принципы по подметанию пола. Другие наставительно сообщали правила еды умывания, прогулки. Сами они ревниво соблюдали весь выработанный ими ритуал и проводили день со своеобразным вкусом. Вставали они до официального подъема и тщательно, не торопясь, умывались, бесцеремонно брызгая на новичков, спящих на полу. Затем аккуратно свертывали постель и поднимали койки, точно рассчитывая окончить эту процедуру к моменту общего подъема. В начинавшейся суматохе, давке, очередях они стояли в стороне, со старательно скрученной цигаркой в самодельном мундштучке.

К еде они относились с особым вкусом. Провизия, полученная ими в передаче, строго распределенная по дневным порциям, была особенным образом завернута в бумажки или упакована в мешочки. Заваривали крохотную щепоточку чая в своей кружке, накрывали ее припасенным, аккуратно обрезанным кусочком бумаги и чинно ждали, пока чай настоится. Даже тюремную кашу, отвратительный клейстер, они ели с расстановкой, по особой схеме, сдабривая ее полученным в передаче маслом с таким расчетом, чтобы оно распределилось равномерно на всю порцию. Тюремный суп они скрашивали мелко накрошенными кусочками хлеба или соленого огурца — одного из любимых предметов в передаче.

У них были любимые каши и супы: одни предпочитали «шрапнель», то есть перловку, другие — «пшу», то есть пшенную. Других перемен не было. Они это ели год, два и все еще продолжали обсуждать их достоинства и недостатки. Они знали всех раздатчиков пищи по именам; всегда стремились получить суп погуще и бывали очень довольны, если находили в супе заблудившийся кусочек мяса.

Весь день они проводили в игре в шахматы, шашки или «козла», то есть домино. Этой игре они предавались с таким серьезным увлечением, азартом и страстью, что смотрели на все остальное как на помеху тому, что стало их призванием. С трудом отрывались они от игры для еды или прогулки, с досадой прекращали ее вечером, когда вносили щиты для спанья.

Ложась спать устраивались возможно комфортабельнее, до мелочей предусматривая удобства и спокойствие сна. Если ночью их будили тем, что соседа вызывали на допрос, они сердито озирались на него, словно он был виноват в том, что помешал им спать.

Своеобразный, только в тюрьме возможный эгоизм их доходил до такого невнимания и игнорирования всего ужаса, переживаемого другими заключенными, что они не прекращали игры в «козла» даже когда из камеры людей брали явно на расстрел. За решеткой раздавались суровые окрики стражей: «А ну, давай скорее». Осужденный дрожащими руками собирал свои вещи, задыхаясь, лепетал последнее: «Прощайте, товарищи!», а они постукивали своими самодельными костяшками домино.

И это когда-то были люди!

Я себе ясно представлял, как с достойным и серьезным видом они сидели за столом в каком-нибудь комиссариате, принимали посетителей, писали исходящие бумаги. Дома они со вкусом обедали или ворчали на жену, что суп пересолен. А может быть, в них было и что-то иное, а ГПУ, которому они понадобились, здесь превратило их в убогую карикатуру на человека.

Насколько же вообще в тюрьме становятся бесчувственными к окружающему, можно судить по следующему случаю.

В нашей камере сидел некто О., иностранный подданный, уличенный в действительном шпионаже. Дело о нем давно было кончено. Он был приговорен к расстрелу, но его могли обменять на шпиона СССР, пойманного в его стране. Когда я попал в камеру, он уже более полугода жил в ожидании расстрела или возвращения домой. К своему положению привык и беспечно играл весь день в «козла». Однажды вечером, вернувшись с работы, я спросил одного бывшего военного, занимавшего когда-то крупный пост (он был человек культурный, умный, но при большевиках просидел шесть лет в тюрьмах):

— Что нового сегодня?

— Да ничего, — отвечал он равнодушно. — О. взяли на расстрел, N. - на допрос на Гороховую. Больше, кажется, ничего. — Тон его был скучающий и равнодушный.

Мне говорили также, что один из таких старожилов был выпущен домой. Вернувшись, он не обрадовался, не стал расспрашивать или рассказывать, а отыскал шахматы и засадил кого-то с собой играть. Проиграв до вечера, он лег спать. Родные думали, что он сошел с ума, и вызвали врача. Но он был совершенно здоров. Это была тюремная привычка, которая выела в нем все.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:50 | Сообщение # 49
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
17. Духовенство в тюрьме

В СССР бывали определенные периоды гонений на бывших чиновников, военных, на интеллигенцию, крестьянство, специалистов, занятых на производстве. Гонения то обострялись, то затихали, вспыхивали снова в зависимости от различных поворотов политики, и достигли своего апогея после объявления пятилетки. Преследования священнослужителей, начавшиеся с первых дней советской власти, никогда не прекращались, но считалось, что правительство СССР в принципе якобы твердо держится свободы вероисповеданий и при случае демонстрирует «знатным иностранцам», как, например, Бернарду Шоу, какую-нибудь из уцелевших церквей. Граждане СССР прекрасно знают, что аресты среди «церковных» не прекращаются и что не всегда бывает легко найти священника, чтобы отслужить панихиду или похоронить человека верующего. За мое пребывание в тюрьме на Шпалерной в каждой общей камере всегда не менее десяти — пятнадцати человек, привлекавшихся по религиозным делам. Бывали они и в одиночках, так что общее их число было, вероятно, не менее десяти процентов.

Формально им предъявлялось обвинение по статье 58, пункт 10 и пункт 11: контрреволюционная агитация и участие в контрреволюционной организации, что давало от трех лет заключения в концлагерь до расстрела с конфискацией имущества.
 
icvДата: Четверг, 15.10.2020, 18:51 | Сообщение # 50
Генералиссимус
Группа: Администраторы
Сообщений: 15175
Статус: Offline
18. Следователь пробует «взять на бас»

В тот вечер мы долго не спали: свет погасили, но наш татарин продолжал вполголоса свои рассказы, и мы, в какой-то мере забыв про тюрьму, следили за тем, как занятно могла раньше развертываться людская жизнь. И вдруг шаги, бряканье ключей, свет, окрик:

— Фамилия? — страж тычет пальцем в каждого из нас по очереди. Доходит до меня. Отвечаю.

— Инициалы?

— В. В.

— Полностью инициалы! — рычит он грозно. Здесь они грубее, чем на Шпалерке.

— Имя и отчество, что ли?

— Ясно! Имя, отчество? — Отвечаю.

— Давай живо!

Начинаю одеваться. Все смотрят сочувственно, беспокоясь за меня.

— В пальто? — спрашиваю я, чтобы знать, повезут ли на Гороховую или будут допрашивать здесь.

— Ничего не сказано, значит, без пальто. Выхожу. Спускаюсь по крутым железным лестницам, в жуткой ночной тишине гигантской тюрьмы.

— Обожди.

Конвойный останавливает меня в нижнем коридоре на пронизывающем сквозняке. После тесной камеры и постели охватывает дрожь. Стою долго. Совершенно замерзаю.

— Давай!

Вхожу в кабинет. Передо мной новый следователь. Фигура резкая, отталкивающая. Сухой брюнет, еще молодой, с напряженными движениями. Лоб низкий, глаза маленькие, злые. Военная форма, ромб на петличках — советский генеральский чин. Прежний следователь был в чине полковника. Значит, это начальство.

— Садитесь, — говорит он мрачно. Сажусь.

— О чем вас допрашивали на последнем допросе?

— О возможной утилизации рыбных отходов на Мурмане, — отвечаю я первое, что приходит в голову.

— Рассказывайте, — говорит он зловещим тоном. Начинаю медленно говорить, чтобы справиться с мыслями. В кабинете страшно холодно. Следователь сидит в теплом пальто, я—в пиджаке, надетом на рубашку: воротничка нет, ворот расстегнут. Я не могу удержаться от дрожи, и это отвлекает все мои мысли — глупо, если этот негодяй подумает, что я его боюсь.

Он в упор злобно смотрит мне в глаза и молчит. Взгляд этот приводит меня в бешенство.

Вдруг он резко прерывает меня.

— Довольно! Будет нам голову забивать вашей техникой. Не забывайте, здесь вам не суд! Товарищ, который вел ваше дело, пришел к убеждению, что вас надо расстрелять. Я — того же мнения. Расстрелять вас надо!

Он не говорит, а кричит злобно и вызывающе.

— В чем же дело, стреляйте, — отвечаю я, едва удерживая злобу.

— У вас бывали в доме ** и **? — называет имена и фамилии двух знакомых дам.

— Да, бывали.

— Это проститутки! — кричит он во все горло.

— Нет, одна из них жена профессора, другая — инженера. Вам это известно.

Он вскочил и стал ходить быстро, большими шагами, зачем-то крича во весь голос.

— Следствие идет огромными шагами вперед!..

Я расхохотался. Так как все во мне дрожало от злобы, смех вырвался громкий и дерзкий.

— Чего вы хохочете? — оборвал он меня.

— Смешно, оттого и смеюсь, — ответил я вызывающе. Трудно передать дальнейшее содержание допроса. Он кричал на меня я—на него. Дверь кабинета закрывалась плохо, он поминутно подбегал и захлопывал ее, она опять открывалась, и наши голоса гулко раздавались по всему тюремному зданию. Несомненно, вся тюрьма с тревогой слушала наш крик, понять который не было возможности. Он грозил расстрелом, выкрикивал какие-то фантастические гадости о моей жизни, стараясь перекричать меня, твердил, что я получал из-за границы деньги за вредительство. Я едва сознавал, что отвечаю, до такой степени мной овладело бешенство. Его наглый тон, наружность, голос, все приводило меня в ярость. Только бы не запалить ему в рожу. Это одно еще мелькало у меня в голове.

Мы оба стояли друг против друга, сжимая кулаки.

— Кто из нас следователь, я или вы? — кричал он.

— Конечно вы! Неужели я бы стал заниматься таким делом? — кричал я ему в ответ.

— Расстреляем! От этого рыбы меньше не станет, — орал он. — Толстого — расстреляли, Щербакова — расстреляли, в море рыбы меньше не стало. И вас расстреляем.

— Верно! Стреляйте всех, рыбы в море больше будет, потому что скоро и ловить ее будет некому.

— Вредитель! Толстой показал, что вы вредитель.

— Клевета!

— Это ГПУ клевещет? — орал он угрожающе.

— Клевета! Клевета! — кричал я ничего не соображая.

— Вон отсюда! Убирайтесь к…!

Я выскочил из кабинета и наткнулся на стража с винтовкой, который, слыша крики, очевидно встал у самой двери, чтобы в нужную минуту подать помощь начальству. Следователь выскочил за мной.

— Куда? — кричал он.

— К…, — отвечал я ему в лицо тем же трехэтажным ругательством, которое он только что бросил мне.

— Вас только могила исправит! — злобно прошипел он и, обращаясь к оторопевшему стражу, раздраженно сказал: — Веди его в камеру.

Я побежал наверх, на четвертый этаж, перескакивая через ступеньки, гремя по железным лестницам, не обращая внимания на конвойного, который едва поспевал за мной. Я находился еще в таком состоянии обалдения после криков и ругани, в которых прошел допрос, что конвойный не решался остановить меня. Не помня себя, я вбежал не по той лестнице, мы долго не могли найти моей камеры, это меня охладило, я пришел в себя и предоставил стражу искать мой номер.

В нашей камере никто не спал. Едва дежурный захлопнул за мной дверь, как все с волнением и участием бросились расспрашивать меня, что было, почему стоял такой крик.

Злоба моя прошла, я видел всю нелепость сцены и стал смеясь рассказывать об этом «допросе».

— Разве можно так? — качал головой профессор Е. — Надо держать себя в руках. Так с ними нельзя. Вы же только восстановите их против себя.

— Милый мой, ну что мне делать, если у меня такой дурацкий характер? Слава Богу, что еще в морду ему не въехал. Но на «бас» он меня все-таки не взял.

Но Е. был встревожен и огорчен. Сам он был чудом хладнокровия спокойствия. Его обращение со стражей и тюремным начальством было неподражаемо. Его большая тяжелая фигура, серьезное доброе лицо, уверенность в себе, долголетняя привычка к авторитету — все это было так цельно и достойно, что тюремщики часто пасовали перед ним. Я очень завидовал его выдержке и умению держать себя, но для меня это было недостижимо. Замечательно передавал он свой первый допрос на «Шпалерке». Следователь, заполняя анкету, спросил его, сколько ему лет. Он ответил и тотчас спросил: «А вам сколько?» Следователь смутился и спросил:

— Какое это имеет отношение к делу?

— Никакого. Я из любопытства. Если вы находите почему-нибудь мой вопрос неуместным, пожалуйста, не отвечайте.

— Двадцать пять, — скромно сказал следователь.

— Двадцать пять, — сочувственно вздохнул профессор. — Какой вы еще молодой. Вы не родились еще, когда я в этой самой тюрьме сидел, борясь против царского режима. Видите, как времена то меняются!

— Образование? — перебил его следователь сухо. Тот ответил и сейчас же спросил:

— А у вас какое образование?

— Учился в педагогическом институте. Не кончил.

— Вот видите, — вздохнул Е., — я там курс читал. Поучились бы подольше, меня бы слушали, были бы преподавателем. Это хорошее, полезное дело. Вот не кончили, теперь здесь работаете. Жаль, жаль!

Бедный Е. Не помогла ему ни выдержка, ни ум, ни годы. Следователи не добились от него ничего, но коллегия ГПУ сослала его в концлагерь на десять лет.
 
Форум icvi.at.ua » СТАТЬИ И ОБСУЖДЕНИЯ НА АЛЬТЕРНАТИВНЫЕ и ОБЩИЕ ТЕМЫ ВОЕННОЙ ИСТОРИИ » ДНЕВНИКИ и ВОСПОМИНАНИЯ (МЕМУАРЫ) » Владимир Чернавин, Татьяна Чернавина (Записки «вредителя». Побег из ГУЛАГа)
  • Страница 1 из 2
  • 1
  • 2
  • »
Поиск: